В которой читатель вводится в дом героини, знакомится с его обитателями и узнает о тех отношениях, которые связывают их

Она быстро освоилась в моем доме. Очень скоро разобралась, кто есть кто в нем. С готовностью усвоила все те нехитрые правила, которым отныне ей долженствовало подчиняться.

Ее обучение проходило легко и быстро (в молодости и у нас все проходит легко), иногда хватало даже одной строгой интонации. Впрочем, там, где маленькие кошачьи соблазны эту интонацию заглушали, приходилось прибегать и к иным, традиционным, наверное, в любой семье, средствам воспитания.

Так, однажды мое внимание привлек ее внезапно пробудившийся интерес к оконной портьере. Слегка колеблющаяся от потока воздуха, ее ткань казалась живой. А впрочем, если и не живой, то все равно очень заманчивой. Правда, пока кошка еще только осторожно присматривалась к этому волнующему инстинкты ее юного тела движению. Она трогательно тянулась к занавеси своим раздувающимся от вожделения носиком, но я‑то уже хорошо знал, что должно было последовать за этим. Сначала она будет осторожно пробовать ее на ощупь «мягкой» лапой, а вскоре (если не сразу же) вслед за этим в ход пойдут уже успевшие напечатлеть многое на обстановке моих комнат когти.

Однако портьеры – это всегда предмет самой строгой табуации, это некая семейная святыня, осквернение которой дерзкими кошачьими когтями способно возмутить любую хозяйку любого дома. И вовсе не исключено, что здесь, в конечном счете, сильно не поздоровилось бы всем: и мне, и нашему сыну, и, может быть, даже самой кошке. И потом, нужно было считаться с тем, что сейчас прямо на моих глазах создавался прецедент, способный определить многое во всем ее будущем поведении в моем доме. Словом, необходимо было незамедлительно принимать самые решительные меры, и вот моя рука (так, чтобы кошка не могла ее видеть) осторожно просовывается за плотную ткань портьеры, и уже оттуда весьма чувствительно, но все же не настолько, чтобы причинить ей боль, я щелкаю пальцем прямо по ее недозволительно любопытному носику.

Несказанное изумление, словно взрывной волной, отбрасывает назад мою питомицу! Она приземляется боком к портьере сразу на все четыре вытянутые в струну лапы, крутой дугой выгибает свою спинку и распускает хвост; этот маленький зверек становится в два раза короче, но зато и в два раза выше. Такой боковой стойкой кошки обычно пытаются если и не запугать своих противников, то, по меньшей мере, произвести на них впечатление. Все дело здесь в угловых размерах вертикали: чем они больше, тем страшней их обладатель.

По секрету сказать, она ужасная трусиха, но вызывает уважение, что сейчас этот четвероногий пушистый комочек, никуда не убегает, а встает в задиристую стойку и лихо, как боевое знамя, вздымает над собою свой взъерошенный хвостик. Впрочем, она вовсе не собирается драться, скорее кошка просто рассчитывает на то, что ее неожиданный противник не выдержит этой «психической» атаки и отступит сам.

В то же время вытаращенные глаза выдают напряженную работу стремительно развивающейся мысли (нет, не той спокойной размеренной мысли, какой она обычно предается лежа на диване или на наших коленях, – здесь «мозговой штурм», здесь некое подобие того, что овладевает попавшим в самый жестокий цейтнот шахматным гроссмейстером): моя питомица лихорадочно пытается осмыслить только что произошедшее. Впервые в ее короткой жизни она столкнулась с чудом, которое противоречит всем инстинктам ее древнего кошачьего рода: казалось безобидная на вид ткань, вещь, на которой безнаказанно висли поколения ее пра‑пра‑бабок, вдруг обнаружила способность к внезапному предательскому броску!

Она переводит свой ошарашенный взгляд на меня, как бы призывая разделить с нею глубокое возмущение этой ничем не спровоцированной бессовестной агрессией; и я всем своим видом выражаю столь же глубокое сочувствие и глажу ее полосатую мордочку, спинку, давая тем самым понять, что лучше уж держаться поближе ко мне, надежному и верному ее защитнику, чем к этой противной вероломной занавеске. По‑видимому, она охотно соглашается со мной, да к тому же и ее нахальная обидчица, как кажется, вовсе не думает отступать, несмотря на все недвусмысленно поданные ей знаки.

Словом, урок не проходит даром, и с тех пор все портьеры на моих окнах оказываются за пределами ее интереса. (Впрочем, увы, все это совершенно не касается тюля, который вторым слоем висит на тех же самых карнизах: украдкой, как бы понимая, что совершает что‑то запретное, она, запустив в него когти сразу всех четырех своих лап, с упоением раскачивается на нем; правда, завидев хозяйку, стремительно уносится куда‑то под кровать.)

Я сказал, что кошка довольно быстро разобралась, кто есть кто в моем доме, но это требует размышлений.

Иногда казалось, будто она решила, что самой важной персоной здесь (сразу же после меня, ибо мое верховенство, разумеется же, не подлежало ни сомнению, ни – тем более – критике) была именно она и уже только потом – моя покойная жена. Сын в счет не шел, с ним у нее были какие‑то свои (впрочем, довольно симпатичные) отношения: по большей части он не обращал на нее вообще никакого внимания, и ей оставалось лишь украдкой заискивать перед ним. Подлизываясь к этому суровому нордическому характеру, она, как школьница, часто задирала его своими колючими коготками, и казалось обмирала от счастья, когда он в ответ начинал катать ее ногами по всему полу.

Кошка бдительно следила за тем порядком вещей, который ей хотелось бы установить, и старалась пресекать все попытки моей жены посягнуть на ее прерогативы, другими словами, на исключительные, принадлежащие только ей, кошке, права. В случае чего она вполне могла цапнуть «нарушительницу конвенции» своими зубами (после этого, правда, она на всякий случай сразу же улепетывала все под ту же кровать).

Конечно, и в самом деле только ей одной разрешалось свиваться в клубок на моих, верховного божества этого дома, коленях. Но если у кошки время от времени и возникали какие‑то сомнения в оценке действительного положения в доме моей жены, то тут ее быстро ставили на место. При всей свойственной ее природе наблюдательности и сметке здесь, как кажется, обнаруживались принципиальные пределы кошачьего разумения; хозяйка же дома умела постоять за себя, и снятый с ее ноги тапок был аргумент, которому моя питомица не могла противопоставить решительно ничего.

Впрочем, что взять с животного, отстоящего от нас на несколько пролетов единой эволюционной лестницы, если я и сам‑то замечал, что моя жена вертела мною с ловкостью циркового жонглера только тогда, когда менять что‑либо в принятых решениях уже было поздно. Правда, я не был в претензии, ибо все эти решения каким‑то таинственным для меня образом всегда оказывались лучшими из возможных (я ведь тоже не лишен наблюдательности, и видел, что они одобрялись ею, а это для меня, как и для всякого мужчины, – самый надежный критерий). Секреты же тех фокусов, которые она проделывала со мной, в полной мере я так и не смог разгадать за все двадцать пять лет – лучших лет моей жизни. Но ведь я – умней (умней?) кошки.

Кстати, об уме. Одно из любимейших развлечений, которому кошка готова посвящать чуть ли не весь свой досуг, – это «охота»; спрятавшись за изломом коридора, она караулит каждый шорох и неожиданно набрасывается на меня, как только я оказываюсь в пределах досягаемости ее атакующих когтей. Рассказывают, что прирученный четой Берберовых Кинг любил бросаться на своего хозяина именно в ту секунду, когда, переодевая штаны, тот пританцовывал на одной ноге. Моя питомица – не лев, но, близкая родственница этих великолепных царственных кошек, она, конечно же, вправе иметь какие‑то свои предпочтения; и особенное удовольствие для нее состоит в том, чтобы подловить меня с чашкой чая в руке, когда я из кухни направляюсь к своему телевизору. Однажды, устав подтирать пол, я решил проучить ее. Вот только как? – тонкий слух и молниеносная реакция дают этой маленькой озорнице явное преимущество перед человеком. Впрочем, природа не зря дала нам, людям, разум, и разум «царя природы» в конечном счете обязан был восторжествовать. Правда, признаюсь, мысль использовать элементарные законы оптики пришла в мою голову не сразу (все‑таки гуманитарное образование имеет и какие‑то свои изъяны), но так или иначе решение пришло: ее должна была выдать зеркальная дверца шкафа, стоящего прямо в створе коридорного ответвления. На самом деле эта деталь меблировки постоянно была в поле моего зрения, но давно уже выйдя из того счастливого возраста, когда находят особое удовольствие видеть свои отражения, мы с зеркалами большей частью существовали как бы в разных мирах. Между тем, оставаясь невидимым, с помощью этого магического стекла я легко мог бы обнаружить засаду… Но первое, что предстало мне в зеркале, как только я обратился к нему, были ее горящие азартом глаза: отвернув голову в сторону, чуть ли не противоположную той, откуда должна была появиться «добыча», кошка сама внимательно следила за моим отражением. Но поразило не столько это, сколько другое – их выражение. В этих внезапно встретившихся с моими глазах вдруг вспыхнула смесь удивления (Господи, да уж не тем ли, что не ей одной пришла в голову не простая для любого не обделенного сообразительностью идея?) и одновременно восторга, больше того, гордости за своего находчивого сметливого хозяина! Вот это удивление и эта гордость явно свидетельствовали о том, что у кошки были какие‑то свои, может быть, не во всем совпадавшие с нашими, представления о градации талантов всех тех, кто делил с нею кров.

Словом, она судила вовсе не по внешним признакам власти; решительный голос и широкая амплитуда сопровождающей его жестикуляции, столь контрастирующие с мягкой женской вкрадчивостью и пленительной пластикой движений, ничуть не обманывали это маленькое наблюдательное существо. Как кажется, ничуть не хуже моей жены она знала им настоящую цену, и подобно своей хозяйке, исподтишка пользовалась этим знанием (впрочем, к ее чести нужно заметить, что – подобно своей же хозяйке – кошка никогда не опускалась до явного злоупотребления им).

И все же дом стоял на моих плечах, поэтому маленькие хитрости и моей жены, и моей кошки в сущности были не чем иным, как обычной данью обычному мужскому великодушию, которая – конечно же – нисколько не раздражала меня, скорее напротив, иногда льстила и уже тем пробуждала во мне признательность по отношению к обеим. Так что моя власть, в конечном счете, не оспаривалась ни одной из них.

Но все же создавалось впечатление, что за следующую позицию в нашей семейной иерархии шли какие‑то постоянные споры. Может быть, все объяснялось тем, что моя жена до безумия любила ее и кошка почти не слезала с рук своей хозяйки. Этому новому члену нашей семьи даже ничего не нужно было просить для себя – все, как по мановению какой‑то волшебной палочки, появлялось перед ней еще до того, как ею осознавалась потребность. Отсюда вовсе не исключено, что кошке просто обязана была прийти в голову мысль о том, что она – это некое маленькое домашнее божество, безропотно служить которому должна даже сама хозяйка дома.

Впрочем, если подобная мысль иногда и посещала ее, то все же верховным началом нашего тесного семейного мира несомненно оставался я, самый сильный, самый страшный и уже одним только этим – самый красивый из всех живущих здесь, рядом с нею. В искреннем, иногда даже подчеркиваемом уважении ко мне явственно различалось, что в глазах кошки я был даже не вожаком нашей тесной семейной стаи, но – чуть ли не харизматическим, то есть наделенным откуда‑то свыше дарованной благодатью – ее вождем. Это не подлежащее обсуждению обстоятельство решительно выводило мой авторитет за пределы круга всех возможных притязаний кошки. Но как это маленькое существо, которому было всего несколько месяцев от роду, видя, что может вытворять с покладистым хозяином дома его умная жена, сумело разобраться в действительной иерархии его обитателей?

Тут есть над чем задуматься.

Самый простой ответ на этот сложный вопрос состоит в том, что кроме явных или, как говорится, бросающихся в глаза признаков авторитета существуют еще и такие тонкие проявления нашей натуры, которые могут регистрироваться лишь приборами, чувствительность которых на порядок выше обычных человеческих рецепторов (говоря простым языком, специфических «приемников», с помощью которых мы воспринимаем все идущие к нам извне сигналы).

Понятно, что в конечном счете все изменения эмоционально‑волевого настроя, все движения нашей мысли обязаны сопровождаться не только доступным стороннему наблюдению движением исполнительных органов нашего тела. То есть не только особым сверканием глаз, подчеркнутым изменением тональности и тембра голоса, амплитуды и траектории сопровождающих все произносимые нами слова жестов, но и активностью каких‑то глубинных, скрытых далеко под поверхностным кожным покровом, тканей нашего организма.

Строго говоря, во всем этом принимает участие именно весь организм, а не только отдельные составляющие его органы или даже целые их системы. Но ведь весь – это значит каждая (из всех составляющих его миллиардов и миллиардов) отдельная клетка; безучастной ни к самым тонким переживаниям нашей души, ни ко всем извивам нашей мысли не может остаться вообще ни одна из них.

Между тем (физика утверждает, что любое работающее тело обязано что‑то излучать) активность любого живого материального существа всегда сопровождается каким‑то энергетическим выбросом в окружающую среду; и структура этого выброса не может быть безразличной к содержанию того, что в настоящий момент творится в глубине его психики. А значит, и все излучаемое человеком как‑то связано с движением его души. В каждое данное мгновение жизни состав всех истечений, начальный импульс которым сообщается именно этой непостижной субстанцией, обязан определяться тем, что, собственно, и формирует сиюминутную ее заботу. И если каждая клетка нашего тела принимает деятельное участие в подобной работе, такое излучение в свою очередь должно исходить из каждого элемента, полная сумма которых и образует весь наш организм. Отсюда и общее энергетическое поле, по всем физическим законам обязанное окружать любое живое существо, в конечном счете должно складываться из полной суммы всех этих разнохарактерных излучений.

На старых иконах было принято изображать святые лики в окружении некоего таинственного сияния – золотого нимба; впрочем, не только на иконах – сквозь кракелюры старинных полотен оно проступает над головой каждого, кто отмечен какой‑то высшей благодатью.

В христианской иконографии нимбы встречаются уже в IV веке. Первоначально они – а именно, мандорла (от итальянского mandorla – миндаль, миндалевидная форма), полностью заключающая в себе фигуру, – появляются в сценах Вознесения Христа. Изображение Христа в мандорле особенно свойственно иконографии Преображения Господня и Второго Пришествия; мандорла передает здесь сияние славы Господней. Это же значение прославления она имеет и в иконографии Успения Божией Матери. Начиная с V века с малым нимбом начинают изображаться также мученики и другие святые.

Впрочем, если быть точным, изобразительные формы нимбов восходят ко временам, задолго предшествовавшим христианскому искусству. Еще в античных изображениях нимб мог присваиваться языческим божествам, полубогам и даже героям в качестве атрибута их божественности. Такие изображения соответствовали древним представлениям о том, что тело богов состоит из легкой светящейся субстанции, причем эта субстанция, когда боги являлись в человеческом облике, давала себя знать как сияющее облако. В античных изображениях встречается и круглый нимб над головой изображаемого, и мандорла.

Словом, за сиянием, исходящим от отмеченного святостью человека, стоит не только дань неким церковным канонам, но и явственно увиденная взором художника физическая реальность. Сегодня мы называем это свечение аурой, еще чаще – биополем. Как кажется, это и есть видимая (то есть превышающая какие‑то среднестатистические «стандартные» пределы) часть полной суммы тех излучений, которые сопровождают все, включая и самые тонкие, отправления нашей жизни. Просто у обычных людей его интенсивность, как правило, недостаточна, чтобы стать заметной «невооруженному» глазу.

Однако оказалось, что существует реальная возможность с помощью тонко организованного эксперимента и особым образом настроенных физических приборов увидеть и даже запечатлеть на обычной фотографии все переливы многоцветной ауры даже обычных ничем не примечательных людей.

Открытие было сделано у нас, в Советском Союзе, еще в 1939 году супругами Семеном и Валентиной Кирлиан. Как‑то однажды фотопленка запечатлела руку, случайно оказавшуюся в поле электрического тока между двумя электродами. После проявления на ней проступило светящееся изображение, окруженное явственно различимым ореолом разноцветного излучения. Опыты повторялись и повторялись, и со временем было установлено, что без исключения все живые объекты, помещенные в электрическое поле, испускают специфическое радужное свечение. Что же касается ауры, окружающей человека, то обнаружилось, что в зависимости от сиюминутных переживаний, испытываемых нами эмоций, обдумываемых намерений характер этого свечения способен резко изменяться.

Были проведены эксперименты и с растениями. В высокочастотную установку, где с одной стороны располагается объект излучения, а с другой – металлический электрод с фотопленкой в виде экрана, поместили лист одного из них. На экране отразился его светящийся контур. Затем опыт усложнили, обрезав верхнюю часть листа, но через некоторое время на экране вновь возник полный контур, соответствующий неповрежденному листу. Это явление назвали феноменом «Призрачного видения». (Здесь сразу всплывает из памяти печально известный и всем хирургам, и всем перенесшим операцию загадочный феномен так называемых фантомных болей, то есть болей, ощущаемых человеком в недавно ампутированных у него конечностях.)

Словом, в ходе длительных исследований было окончательно установлено, что все живые организмы, в том числе и растения, всегда создают вокруг себя сложную картину физических полей, регистрируемых в оптическом и радио‑диапазонах, а также всякого рода излучений – инфракрасных, ультрафиолетовых, электрических, магнитных, акустических (а может быть и каких‑то других, еще неизвестных нам)… Общим названием этого эффекта и стало понятие биополя. Коконом этого биополя окутан каждый из нас.

Кстати, эта история имела продолжение в лаборатории профессора Клива Бакстера. Почти через тридцать лет после открытий четы Кирлиан, в 1965 году, исследователь занимался усовершенствованием своего детища – одного из вариантов «детектора лжи», или полиграфа. В работе над ним Бакстеру как‑то пришло в голову подсоединить датчики полиграфа к листку домашнего растения филодендрона. Вслед за этим ученый опустил один из листочков цветка в чашку с горячим кофе. Поначалу не было никакой ответной реакции. «А если испробовать огонь?» – подумал он, доставая зажигалку. И в тот же самый момент самописец прибора начал фиксировать некий бурный всплеск: кривая на ленте самописца резко устремилась вверх. Создавалось впечатление, что растение каким‑то чудесным образом прочло мысли человека.

Разнообразные эксперименты следовали один за другим, в их числе был и такой. Автоматически действующий механизм в моменты, выбранные датчиком случайных чисел (чтобы полностью исключить всякую возможность их предугадания), опрокидывал чашку с живой креветкой в кипяток. Рядом с нею стоял все тот же филодендрон с наклеенными на листья датчиками. Самописец всякий раз при опрокидывании чашки фиксировал эмоциональный взрыв: цветок явно «сочувствовал» гибнущей креветке. Но Бакстер не успокоился и на этом. Им было смоделировано некое условное «преступление». В комнату, где находились два цветка, по очереди заходило шесть человек. Седьмым был сам экспериментатор. Войдя, он увидел, что один из филодендронов сломан. Кто это сделал? Бакстер попросил участников эксперимента снова по одному пройти через комнату. В тот момент, когда в помещение зашел человек, сломавший цветок, датчики зафиксировали уже знакомый эмоциональный всплеск: филодендрон опознал «убийцу» своего собрата!

Все эти опыты поначалу произвели взрыв энтузиазма в научном мире. Однако через какое‑то время стало считаться чуть ли не дурным тоном упоминать о них, но шли годы, ученые страсти успокаивались, и наконец было установлено, что и растения, и все живые существа вообще все‑таки обладают и своим индивидуальным биополем, и пока еще не вполне разгаданной до конца способностью к его восприятию.

В конечном счете, оказалось, что биоэнергетическое поле, формируемое живой плотью, способно мгновенно изменяться под влиянием самых незначительных переживаний. Так, например, «кирлиановские фотографии» фиксируют резкое отличие сияния, сопровождающего состояние покоя, от излучения тревоги, взрывное изменение окружающей человека ауры, когда к нему случайно прикасается существо иного пола, игру энергетических выплесков, когда человеку приходится решать какую‑то сложную интеллектуальную задачу, и так далее, и так далее… Интенсивность, цвет, общая конфигурация, структура отдельных «протуберанцев» этого поля меняются ежесекундно в зависимости от ежесекундной же смены настроений, получаемой информации, работающей мысли. Но, конечно же, есть и нечто постоянное, – что, собственно, и характеризует индивидуальность каждого из нас, формирует своеобразный «паспорт» любого индивида.

Вот только, увы, человек способен увидеть все это лишь с помощью специальных физических приборов, обладающих к тому же и высоким разрешением. Но ведь человек – еще не вся живая природа, и, как кажется, многим другим ее представителям вполне доступен тот слой физической реальности, о котором говорят показания приборов; все биологические виды устроены по‑разному, и в чем‑то органы чувств одних организмов на целые порядки, как сказал бы математик, превосходят воспринимающую способность других. И здесь вполне закономерен вопрос: если что‑то подобное способно различать простое растение, то почему это не может видеть более развитое и сложно устроенное существо?

Таким образом, напрашивается мысль о том, что, может быть, та особая чувствительность человека, то, что мы называем «звериным чутьем», что, например, помогло обложенному Глебом Жегловым Фоксу, вопреки всем маскировочным мерам, почуять засаду и уйти из переполненного оперативниками ресторана, связана с восприятием именно этого таинственного энергетического поля, окружающего каждого из нас.

Словом, есть основания предположить, что в тканях нашего тела существуют какие‑то особые рецепторы, приемники, которые способны воспринимать и это излучение. Тот факт, что мы не видим его, мало о чем говорит. Во‑первых, наш глаз – это еще далеко не идеальный физический прибор. Во‑вторых, почему, собственно, мы обязаны верить утверждению о том, что у нас всего пять органов чувств? А каким из этих пяти (пожилые люди меня поймут) мы предвосхищаем изменение погоды? Какими из этих пяти человек распознает интриги, коварство, измену, любовь там, где все это скрывается самым тщательным (и, добавим, умелым) образом?

Наконец, в‑третьих, мы обязаны считаться с тем, что в этом мире за все приходится платить. Обретение сознания – это огромный шаг в общей эволюции жизни. Но заметим: эволюционное развитие – это ведь не только одни сплошные обретения, но и почти всегда какие‑то утраты. Взойдя на более высокую, нежели растительная, ступеньку, живая материя утеряла способность непосредственно перерабатывать солнечную энергию. Выйдя из океана на сушу, она оказалась не в состоянии извлекать кислород из воды, и теперь, погружаясь в воду, организм оказывается обреченным на удушье… Становясь разумным, живое тело теряет способность к восприятию огромных пластов информации, посылаемой нам всем внешним окружением. Ведь никакое сознание просто не в состоянии справиться с безбрежным морем поступающих отовсюду сигналов, и разумная деятельность – это в первую очередь деятельность, связанная с отсевом, отбраковкой ненужной информации, с тщательной ее сортировкой и фильтрацией. Люди, профессионально занятые наукой, знают это и согласятся со мной.

Разумеется, все эти утраты – далеко не абсолютны. Ведь и солнечная энергия как‑то по‑своему перерабатывается клетками нашего тела (вспомним о том же загаре), и кислород добывается многими из них в конечном счете совсем не из воздуха (ведь ткани нашего тела извлекают его из крови, а вовсе не из атмосферы). Поэтому что‑то всегда остается. Конечно же, остается и способность к так называемому «экстрасенсорному» восприятию, то есть к восприятию многого такого, что, казалось бы, лежит за среднестатистическими пределами «разрешающей способности» наших рецептеров.

Словом, пять органов чувств, каждый из которых «работает» в довольно узком диапазоне значений, – это отнюдь не полный ассортимент всех воспринимающих устройств. Они составляют собой скорее лишь гипертрофированно развитые сегменты какого‑то общего неделимого их массива, способного воспринимать и перерабатывать без исключения все, то есть любые из существующих в природе, внешние воздействия. Просто все то, что фиксируется именно этими сегментами, заглушает собой непрерывный поток возможно более слабых или менее контрастных сигналов, которые поставляются другими терминалами нашей психики.

Рационально, то есть строго логически и последовательно организованное мышление склонно отрицать существование всего того, что не поддается регистрации физическим прибором. Но вот парадокс: не существует вообще ни одного прибора, способного обнаружить такое начало, как любовь, но ведь она есть, и каким‑то «шестым чувством» мы ощущаем ее не только в самих себе, но и в других. Очевидно, и здесь играют роль какие‑то более тонкие приемники воздействий, нежели глаза и уши. Или (если угодно) действительный порог восприятия и наших глаз, и наших ушей, и всего остального расположен куда ниже, чем мы это обычно себе представляем, и пресловутое «шестое» чувство – это просто способность ориентироваться в подкритической зоне восприятий. Другое дело, что эта способность часто подавляется нашим рационализмом.

Но все то же, что есть у человека, обязано существовать и у животных, ведь, в конечном счете, все мы созданы из одной и той же биологической ткани. Поскольку же способностью к сознательной деятельности они не обладают, необходимость в подавлении какой‑то части общего информационного потока, поступающего к нам из внешней среды, у них значительно снижена. А значит, очень многое из того, что остается за пределами нашего внимания, у них оказывается в самом его центре.

И вот, завоевав свое место в нашем доме, эти существа оказались в состоянии отчетливо видеть многое из того, что мы и сами‑то о себе толком не знаем. Мы рисуемся перед далекими и близкими, пытаемся что‑то скрыть от них или, напротив, что‑то внушить; по большей части это удается, – но наши маленькие питомцы видят нас совершенно иными глазами, нежели глаза тех, на кого мы пытаемся произвести впечатление. Здесь уже тает диктат сиюминутных обстоятельств, исчезают все условности воспитания… многое… остается обнаженной перед ними самая наша суть, и ничто не заставит никакое животное подойти к человеку с черной душой.

У Николая Гумилева есть стихи:

У меня не живут цветы,

Красотой их на миг я обманут,

Постоят день‑другой и завянут,

У меня не растут цветы.

Даже птицы здесь не живут,

Только хохлятся скорбно и глухо,

А наутро – комочек из пуха…

Даже птицы здесь не живут.

Только книги в восемь рядов,

Молчаливые, грузные томы,

Сторожат вековые истомы,

Словно зубы в восемь рядов.

Мне продавший их букинист,

Помню, был и горбатым, и нищим…

…Торговал за проклятым кладбищем

Мне продавший их букинист.

В сущности эти стихи именно об этом.

Я многих обидел в своей жизни, у меня есть в чем покаяться, но, глядя, как это маленькое живое существо, пригревшееся в моем давно уже лишившемся былого уюта доме, тянется ко мне, хочется верить, что и мне где‑то там… может быть прощено многое…

Я сказал, что кошка хотела утвердить какое‑то свое место в моем доме. Но это, конечно же, нельзя понимать в привычном нам, людям, аспекте. Словом, и здесь все обстояло куда как тоньше.

Повторю уже сказанное раньше: кошки – это ярко выраженные индивидуалистки, они не сбиваются в стаи, а значит, все стайные инстинкты им в значительной мере, если не сказать полностью, чужды. Между тем стремление занять определенное место в какой‑то иерархической структуре – это прямая производная именно от стайной организации бытия. И потом, просто смешно подозревать обычную кошку, во всем зависящую от хозяйки дома, в чувстве какого‑то превосходства над нею. У домашней кошки, как, впрочем, и у любого домашнего животного вообще, что говорится, в крови – готовность без всякого ущерба для собственного самолюбия повиноваться любому из двуногих членов обретенной ею семьи, даже если это всего лишь ребенок.

Нет, как кажется, дело вовсе не в борьбе за место, за очередь подхода к семейной кормушке, просто кошка как‑то по‑своему ранжировала всех домочадцев, и каждому в зависимости от этой оценки, от нее досталось свое: мне – ее почтительность и уважение, сыну – ущемленная его равнодушием какая‑то робкая застенчивая «девичья» ревность, моей жене – беззаветная любовь.

О, это была не просто любовь, но любовь пламенная, с какими‑то «африканскими» взрывами страстей. Нужно было видеть, как они встречались после дневной разлуки!

Моя жена, не снимая пальто, первым делом хватала кошку; она брала ее подмышки и та безвольно обвисала у нее на руках. Выражение какого‑то счастливого ужаса появлялось у этого замирающего от восторга пушистого комочка. Кошка прижмуривала глаза и смешно втягивала куда‑то внутрь себя свою собственную мордочку; она хорошо знала, что сейчас обалдевшая от долгой разлуки хозяйка будет целовать ее прямо в нос, и эти нецивилизованные формы выражения человеческих чувств она не приняла бы, наверное, ни от кого.

По правде сказать, она предпочитала жесткую одежную щетку, с которой впервые ее познакомил я. Видно, та чем‑то напоминала шершавый язычок матери, вылизывавшей ее в первые дни, и, едва заслышав звук чистящихся одежд, она всякий раз стремительно с каким‑то сладостным постаныванием неслась ко мне и толкалась своей полосатой мордочкой прямо под этот нехитрый прибор.

Впрочем, от своей обожаемой хозяйки она была готова перенести еще и не такое. (Однажды моя питомица где‑то подхватила клещей; процедура смазывания внутренности ушных раковин какой‑то дрянью весьма неприятна и болезненна для любой кошки, но у нее на коленях она стоически переносила это наказание чуть ли не месяц.)

Взаимные излияния чувств продолжаются долго. Общаются между собой они на какой‑то сумбурной человечье‑кошачьей интерлингве, в отдельных лексических единицах которой не разобраться, наверное, никому (говоря по‑русски, несут они обе – невесть что), но общий смысл произносимого ими тем не менее улавливается довольно легко и отчетливо. В штормовом выплеске страсти они нетерпеливо перебивают друг друга и в то же время создают какой‑то поразительно согласный контрапункт, лейтмотив которого сводится к чему‑то вроде: «Ты (нет, – ты! ты!!) на свете всех милее!!!»; но уже через короткое время этот гармонический консонанс начинает перемежаться столь же согласной темой упрека: «О, как я страдала!» – говорит, нет, не говорит – кричит перебиваемый какими‑то громкими музыкальными всхлипами кошкин треск, и ему вторит что‑то подобное же мелодичное мурлыканье моей жены…

Но при всей той трогательной любви, которую она дарила хозяйке дома, что‑то в кошке было явно и от женщины. Так, например, стоило ей оказаться на моем плече (а в этой позиции она готова разъезжать по всей квартире хоть целый день, ее не сманивало оттуда даже предательство демонстративного наполнения ее мисочки разными гастрономическими соблазнами), как с ней начинало происходить что‑то необыкновенное. Когда никого нет вокруг, она обычно прижимается своей теплой головкой к моему уху и тихо трещит про себя о чем‑то приятном, но если рядом оказывалась моя жена, эта головка вдруг горделиво и дерзко откидывалась назад, и весь ее вид становился одновременно и торжествующим и надменным. Некий вызов, объединявший в себе и звенящий восторг юной Гюльчатай, которую Господин вдруг назначил «старшей по общежитию», и высокомерие незнакомки, что едет в открытой карете на полотне И.Н.Крамского, читались в ее взгляде. И даже ее мурлыканье окрашивалось в эти минуты в какие‑то новые тона.

Первой обратила мое внимание на то, что в такую минуту творится с нашей кошкой, моя жена, и я в самом деле отчетливо вижу все это в комнатных зеркалах. Ее вид и вправду не мог обмануть никого. Как направленный сверху вниз прямо на зрителя взгляд надменной красавицы в коляске выдает ее с головой: это вовсе не холодное отчуждение от всех, нет, напротив, – здесь страстное желание привлечь к одной только себе все чужие взоры

(…из глуби зеркал ты мне взгляды бросала,

и, бросая, кричала: «Лови!»),

мою кошку, вот так же с головой, выдавало то обстоятельство, что все время ее глаза оставались устремленными именно на мою жену. Эта надменность и этот вызов были адресованы в первую очередь ей, – кошка как бы подчеркивала свою близость к хозяину, верховному божеству этого дома.

Правда, некое общее, неразложимое на атомы составляющих, художественное впечатление – это род туманной метафизики, это только ничем не доказуемая эфемерность, иллюзия. Но все же есть вещи, поддающиеся вполне надежной верификации, иными словами, удостоверению опытом. Обычно, еще только почувствовав тепло приближающейся к ней ладони, она уже вытягивается навстречу и ответным порывом подставляет под нее все, что только можно подставить, – голову, шею, спинку; сейчас же моя жена может гладить ее сколько угодно – кошка надевает на себя маску какого‑то показного равнодушия. Смешное в том, что буквально через секунду, вдруг оказавшись на полу, она будет вот так же всем своим трепетным тельцем благодарно тянуться к ласковой руке хозяйки, но сейчас… сейчас – минута ее торжества, и это свое торжество она, по всему видно, не желает делить ни с кем.

Впрочем, конечно же, моя кошка, отстаивая свое место в единой структуре до нее сложившихся моем доме отношений, билась вовсе не какое‑то женское верховенство.

Домашняя кошка – не дикая, это совершенно иной биологический вид, и хотя она еще не потеряла способность к спариванию со своими дикими соплеменниками (а способность к спариванию – это, может быть, самый надежный показатель того, как далеко расходятся биологические виды), за шесть тысячелетий тесного контакта с человеком у нее уже успели сложиться иные инстинкты. Так, например, в природе кошка не любит быть на виду, там этот не отличающийся размерами зверек ведет очень скрытную жизнь: даже преодолевать открытое пространство она предпочитает по его обочине (кстати, за пределами своего дома, точно так же поступает и домашняя кошка).

Возможно, именно это обстоятельство во многом и способствовало формированию того мифологического шлейфа, который тысячелетиями тянулся за нею. Ведь благодаря своему крайне скрытному, к тому же еще и ночному, образу жизни она была практически незнакома человеку. Поэтому внезапное появление около человеческого жилья большого количества этих таинственных, неведомых ранее существ не могло не задеть воображение наших простодушных впечатлительных предков; и нет, наверное, ничего удивительного в том, чт<

Наши рекомендации