Субъективистское истолкование. Э. Геттиер
Мы истолковали знание как смысловую сторону языковых выражений. Знания актуализируются в процессе использования языка. Что же имеет в виду человек, произносящий: «Я знаю»? Ответ на этот вопрос оживленно обсуждается в англо‑американской философской литературе последних десятилетий.
В 1963 г. американский философ Эдмунд Геттиер опубликовал статью под названием «Является ли знанием обоснованное истинное убеждение?»[102] С момента ее появления прошло уже около 50 лет, но до сих пор эта маленькая статья упоминается почти во всех публикациях, посвященных истолкованию понятия знания[103]. Чем заслужила она такое долгое внимание?
Геттиер начинает с утверждения о том, что определение «знания» как «истинного обоснованного убеждения (веры, мнения)» широко распространено и является чуть ли не традиционным. Основной тезис его статьи прост. Он стремится показать, что человек может иметь истинное обоснование для убеждения и в то же время не обладать знанием.
Сначала он конструирует следующее определение «знания»:
«(a) S знает, что р. тогда и только тогда, когда
(1) р истинно,
(2) S убежден, что р, и
(3) S имеет основания для убеждения в том, что р».
Кажется, с первого взгляда можно заметить, что это определение неудовлетворительно. Начать с того, что определение Геттиера говорит не об эпистемологическом понятии «знание», а об употреблении глагола «знать» — о необходимых и достаточных условиях его использования. Легко понять, что вопрос о том, что такое знание, чем оно отличается от мнения, веры, предрассудков и т.п., и вопрос о том, как люди употребляют глагол «знаю», что они при этом имеют в виду,— это разные вопросы. Второй вопрос нас здесь интересует в очень небольшой степени, и мы задерживаемся на обсуждении статьи Геттиера только потому, что многие отечественные философы всерьез воспринимают его определение и его аргументы.
Условие (1) говорит о том, что суждение p должно быть истинно. В каком смысле? В смысле теории корреспонденции? В прагматистском? Когерентном? Эмотивистском? Известно ли субъекту, что Р истинно? Если это ему известно, то условия (2) и (3) кажутся излишними: истинность р уже является достаточным основанием для того, чтобы р было знанием субъекта. Если же р истинно, но субъекту это неизвестно, то тогда условие (1) оказывается излишним: субъект знает, что р, если имеет основания для убеждения в том, что р.
Далее, в формулировке условия (2) Геттиер использует слово «belief» — вера, убеждение, мнение. Смысл этих слов столь же неясен, как и смысл определяемого слова «знает», поэтому кажется, что Геттиер совершает здесь ошибку «определения неизвестного через неизвестное». К тому же если мы хотим отличать знание от мнения или веры, использование этих слов в определении знания кажется не вполне разумным. Возможно, здесь лучше было бы употребить более нейтральные и простые термины: принимает, соглашается и т.п.
Можно предполагать, что высказанные соображения показывают неудовлетворительность определения Геттиера. Но удивительным и даже смешным представляется то обстоятельство, что Геттиер сам изобретает аргументы, демонстрирующие неудовлетворительность предложенного им определения! Возникает естественный вопрос: раз оно неудовлетворительно, не разумнее ли было бы попытаться улучшить его?
Прежде всего, конечно, следует отказаться от условия (1). Оно неприемлемо по многим причинам, в частности, по соображениям, приведенным в § 6.3. Вместо него представляется естественным вставить такое условие: S понимает р. Прежде чем что‑то знать, нужно сначала понять, о чем идет речь. Если я не понимаю какого‑то предложения, оно не может стать моим знанием. Странно, что многочисленные критики и последователи Геттиера не обратили внимания на это решающее обстоятельство. Правда, понятие понимания само далеко неясно, но его уточнение и прояснение является все‑таки реальной философской проблемой.
Важнейшим в определении Геттиера является условие (3), ибо именно в нем выражена главная особенность знания — обоснованность. Кажется, совершенно справедливо многие авторы как раз в обоснованности видят отличительную особенность знания. Когда я произношу: «Я знаю, что р», то у меня есть основания принимать р или соглашаться с р. В итоге можно было бы прийти к такому приблизительному определению: S знает, что р, если S понимает р и имеет основания принимать р. Впрочем, ценность всех определений такого рода, по‑видимому, невелика.
Тем не менее, опираясь на это определение, мы могли бы попытаться отличить знание от веры и мнения. Скажем так: S верит, что р, если S понимает р и соглашается с р без каких‑либо оснований. Это кажется достаточно приемлемым: знание требует обоснования, вера в обоснованиях не нуждается. Сложнее обстоит дело с мнением. По‑видимому, мнение того или иного человека также имеет какие‑то основания, но в чем здесь отличие от знания? Может быть, это отличие можно задать следующим образом: основания (обоснование) знания носят интерсубъективный и общезначимый характер, в то время как основанием (обоснованием) мнения являются личные вкусы, предпочтения, оценки и т.п. Скажем, S мнит («Не мнишь ли ты, что я его боюсь?» А.С. Пушкин), что Пол Маккартни величайший музыкант всех времен и народов. Основание? Его личный музыкальный вкус, который отнюдь не является общепризнанным. Это не более чем мнение.
Вернемся к знанию. Какого рода основания могут побудить субъекта принять те или иные суждения? Взглянем на следующие три ряда суждений:
(А) «Снег бел», «Огонь жжет», «Вода утоляет жажду».
(Б) «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов», «Окружность Земли равна 40 000 км», «Вода состоит из кислорода и водорода».
(В) «Вашингтон является столицей США», «Цезарь был убит в 44 г. до н.э.», «Высота Эвереста равна 8848 м».
Сразу же очевидно, что не эмпирический субъект открывает и обосновывает эти истины, он лишь усваивает их из культуры общества, в котором эти истины являются общепризнанными. Лишь в обосновании суждений вида (А) может принимать некоторое участие личный опыт субъекта, да и то весьма незначительное. Принятие истин вида (Б) происходит в процессе усвоения научных знаний, основанием их принятия субъектом является авторитет науки. Истины вида (В) обусловлены существующим административным устройством США; хронологией, принятой европейскими историками, в которой история человечества разделяется на «до» и «после» рождения Иисуса Христа; принятым в географии соглашением измерять высоту от уровня моря. Основанием для принятия субъектом всех перечисленных суждений является авторитет того общества, членом которого является данный субъект. Принимая эти суждения, индивид принимает онтологию определенной культуры и строит свой индивидуальный мир как часть мира культуры.
Знание как диспозиция
Если неудовлетворительность определения знания, сконструированного Геттиером, была ясна уже ему самому, то почему же его статья до сих пор привлекает к себе внимание? Возможно, потому, что в ней отчетливо выразился «сдвиг проблемы»: обсуждение знания как чего‑то интерсубъективного и общезначимого, чем занимались как раз в это время Поппер. Кун, Лакатос, Уоткинс, Агасси и другие философы науки, эта статья перевела в разговор о психическом индивидуальном состоянии «знать», «быть уверенным», «сомневаться» и т.п. или о разнообразных смыслах слова «знать», т.е. в разговор о словоупотреблении. Вот когда в этой области произошел пресловутый «лингвистический поворот» — когда анализ понятия «знание» был заменен анализом языкового выражения «знать, что», когда вместо обсуждения и решения философских проблем познания стали обсуждать психолингвистические проблемы, связанные с употреблением языковых выражений.
Можно сказать, что с точки зрения логики это был переход от логики высказываний к логике так называемых пропозициональных установок (propositional attitudes) — выражений типа «S знает, что р», «S сомневается, что р», «S уверен, что р» и т.п. Если логика высказываний анализировала логические связи между самими суждениями p, q, r и т.д., то логика пропозициональных установок анализирует установки субъекта по отношению к тем или иным суждениям. Знание в философском смысле выражается в суждениях, а пропозициональные установки выражают не знание, а лишь отношение субъекта к знанию. Можно допустить, что вопрос о том, что происходит в сознании субъекта, когда он произносит «я знаю» или «я сомневаюсь», представляет определенный философский интерес, но здесь мы им заниматься не будем.
Встанем на внешнюю по отношению к субъекту точку зрения и спросим: на что мы ориентируемся, когда решаем, знает данный человек что‑то или не знает? Разве при ответе на этот вопрос мы стремимся проникнуть в его сознание, чтобы посмотреть, в каком ментальном состоянии он находится? Ничего подобного! Мы смотрим на его поведение. Знание нужно человеку для ориентации и деятельности в окружающем мире, поэтому для внешнего наблюдателя знания индивида проявляются как его диспозиции к определенному поведению.
Как известно, диспозициями (или диспозиционными предикатами) называют скрытые свойства вещей, которые проявляются лишь в определенных обстоятельствах. Кусок сахара бел — это его явное, наблюдаемое свойство. Но вот то, что он растворим в воде, нельзя установить наблюдением — это скрытое диспозиционное свойство. Для того чтобы оно проявилось, кусок сахара нужно опустить в воду — тогда он растворится. Стеклянный стакан хрупок — если он упадет на пол, то разобьется; ивовый пруток гибок — при небольшом усилии он согнется; огонь жжется — если коснешься пламени рукой, то получишь ожог, и т.д. Окружающие нас веши полны скрытых ненаблюдаемых свойств — диспозиций — которые проявляются только в соответствующих обстоятельствах[104].
Не только предметы, люди также обладают диспозиционными свойствами. «Этот человек хромой»,— говорим мы. Что это значит? Ведь внешне может быть ничего не заметно. А вот когда он пойдет, то будет припадать на одну ногу. «К тому же он глухой» — если попытаться заговорить с ним, он ничего не услышит. Злой, жадный, глупый или добрый, щедрый, ласковый — все это диспозиционные свойства, проявляющиеся в соответствующих ситуациях. Человек может приобретать какие‑то диспозиционные свойства или утрачивать их, например, он может подлечиться, перестать хромать и начать слышать.
Приблизительно так же обстоит дело со знанием: человек может приобретать его, может забывать и оно проявляется в его способности ориентироваться и действовать в мире. «Я знаю, что нельзя ехать на красный свет» — это означает, что я остановлюсь перед красным сигналом светофора. «Я знаю, что стрелка компаса показывает на север» — это означает, что, когда я выбираюсь из леса, компас помогает мне выбрать направление. Вообще говоря, «Я знаю, что р» означает, что в ситуации, имеющей отношение к суждению р, я буду вести себя так, как предписывает знание, содержащееся в р. Скажем, я знаю, что железо плавится при температуре 1530 °С, поэтому, когда мне понадобится расплавить кусок железа, я раскалю его до этой температуры.
Конечно, далеко не все знания человека прояазяются в его наблюдаемой деятельности. Я знаю, например, что Эльбрус выше Казбека, что африканские слоны отличаются от индийских, что Рим был основан в 753 г. до н.э., но у меня не было случая каким‑то образом проявить это знание. Однако вполне возможна ситуация, когда это знание обнаружится — мне придется указать источник, из которого я почерпнул эти сведения.
Когда внешний наблюдатель решает вопрос о том, знает или не знает S, что р, он ориентируется на наблюдаемое поведение S: действует ли он в соответствии с p ил и нет? Скажем, знает ли мой собеседник, что столицей Франции является Париж? Если однажды он захочет попасть в столицу Франции и заказывает билет на самолет в Париж, тогда, решаю я, он знает это, ибо ведет себя соответствующим образом. Если же, выражая желание попасть в столицу Франции, он заказывает билет на самолет в Лондон, я заключаю, что он не знает этого. Усваивая знания общества, превращая их в свои знания, индивид приобретает все больше скрытых диспозиционных свойств, которые обнаруживаются в его поведении. Чем больше он знает, тем успешней будет его деятельность при прочих равных условиях.
Глава 8. Мир культуры
Формирование мира культуры
Здесь мы вступаем на очень зыбкую почву. В рассуждениях о культуре очень немного хорошо обоснованных положений, на которые можно положиться с некоторой степенью уверенности. К тому же сейчас культурология или философия культуры превратилась в особую область исследований, вторгаясь в которую, неспециалист всегда рискует сказать глупость. Поэтому придется ограничиться самыми общими и даже поверхностными рассуждениями.
С помощью мышления человек строит картину окружающего мира, и эта картина находит выражение в языке. Язык одной своей стороной обращен к мышлению: именно оно наполняет языковые выражения смыслом. Но другой своей стороной он обращен к миру: мышление, смысл с помощью языка налагается на внешние воздействия, интерпретируя их в виде предметов. Так создается мир, в котором мы живем.
Наиболее устойчивую и прочную основу этого мира составляет, по‑видимому, знание — то знание, которое представлено в научных публикациях, учебниках, энциклопедиях и принимается всеми членами общества. Усваивая язык, овладевая смыслом слов и терминов повседневного и научного языков, человек постепенно приобретает умение видеть мир глазами общества, т.е. интерпретировать внешние воздействия, создавая образы предметов, свойств, связей между предметами и явлениями и т.п. В дополнение к естественной среде своего обитания человек создает так называемую искусственную среду. Мы живем в основном не среди лесов, полей и рек, а среди асфальтовых дорог, домов, автомобилей. Нас окружают не только цветы и деревья, но и холодильники, стиральные машины, столы и стулья. Когда мы обсуждали вопрос о том, как и где существует знание, мы решили, что знание существует как смысловая сторона или смысловое содержание повседневного и научного языков. Сейчас можно к этому добавить, что знание существует также в виде предметного мира, который нас окружает. Окружающий нас мир есть предметное воплощение нашего знания. Знание — это не «третий мир» бестелесных идей и проблем Поппера, это не ментальное состояние того или иного индивида, знание — это окружающий нас мир, создаваемый нашей интерпретацией внешних воздействий.
Знание, содержащееся в смысле языковых выражений, будет приблизительно одинаковым для всех народов и культур, особенно если это знание, полученное наукой[105]. Знание — это часть смысла, которая сохраняется при переводе с одного языка на другой. Но культурное наполнение смысла языковых выражений может существенно различаться у разных народов[106].
Вот, например, простые слова: «белый» и «черный». В энциклопедических словарях разных народов они определяются приблизительно одинаково: белый — цвет свежевыпавшего снега, лебедя; черный — цвет угля, сажи. В русской культуре белый цвет ассоциируется с чистотой, невинностью, с чем‑то вообще хорошим: белое платье невесты, белый голубь — символ мира, доброй вести, белая скатерть для дорогих гостей. Черный цвет, напротив,— это цвет траура, печали, чего‑то плохого, злого: черные мысли, черная зависть, черные тучи. Встретить черную кошку — к несчастью. А вот в английской культуре встреча с черной кошкой означает удачу, везение, счастье. В России слово «национальность» означает принадлежность к определенной нации, к народу — татарин, армянин, литовец. Английское слово «nationality» означает вовсе не национальность в этом смысле, а гражданство. Мы о своей стране говорим: «Родина», «Отечество», «Отчизна», в английском языке обычно употребляется лишь одно слово «country»; мы говорим: «наша страна», англичанин более сух и сдержан: «this country» — «эта страна»,— произносит он, даже говоря о своей родной Англии. Поэтому когда в своей среде мы встречаем людей, говорящих о России «эта страна», то порой здесь нет какого‑то пренебрежения или отчуждения, человек просто слишком сильно погружен в английский язык и его культуру.
Наши местоимения «ты» и «вы» передают десятки различных отношений людей друг к другу: вежливое, уважительное или холодное, отчужденное «вы» и дружеское, интимное, а то и грубое, хамское «ты». У англичан есть лишь одно «you» — «вы». А грамматический род наших слов — род, которого нет в английском языке? Мы относим к мужскому или женскому роду не только людей или животных, но и деревья, цветы, горы и реки, планеты и звезды: роза и мак, береза и дуб, Волга и Днепр, Париж и Венеция. Тем самым мы как бы одушевляем окружающие нас предметы, делаем их ближе, роднее. В самом деле, нам легко произнести: «Волга‑матушка», англичанин же едва ли скажет: «Темза‑матушка». А ведь приписывание грамматического рода существительным способно оказывать достаточно серьезное влияние на наше восприятие предметов и ситуаций. Широко известным примером этого влияния является перевод М.Ю. Лермонтовым стихотворения Г. Гейне, в котором могучий северный кедр «ein Fichtenbaum» тоскует о далекой южной пальме «eine Palme». Гейне рассказывает историю о мужчине и женщине. Лермонтов в своем переводе вынужден был превратить «der Fichtenbaum» в сосну — предмет женского рода,— и смысл всего стихотворения принципиально изменился: оно стало повестью о двух разлученных сестрах.
Быть может, стоит еще обратить внимание на обилие в русском языке так называемых уменьшительно‑ласкательных суффиксов, с помощью которых мы можем выразить целую гамму отношений к людям, предметам и явлениям. Например, русское слово «старуха» можно передать по‑английски как «old woman». Но у нас есть еще слова «старушка», «старушенция». Как можно было бы передать на английском языке то чувство, которое выражено в стихотворной строчке С. Есенина: «Ты жива еше, моя старушка?» Буквальный перевод этого вопроса: «Are you still alive, my dear little old women?» — далеко не выражает той нежной заботливости, с которой поэт обращается к своей старушке матери. Разница в смысле языковых выражений свидетельствует о различиях в культурах: каждая культура создает свой собственный мир, в котором живет народ — творец и носитель этой культуры.
Разница культур разных народов наиболее ярко выявляется в попытках перевода литературы одного народа на язык другого. Знаменитый русско‑американский писатель В.В. Набоков, живший и в мире русской, и в мире американской культуры, в своей статье «Искусство перевода» говорит о почти непреодолимых трудностях перевода с одного языка на другой:
...В переводе Чехова на немецкий язык,— пишет он, разбирая разнообразные казусы и нелепости перевода,— учитель, едва войдя в класс, погружается в чтение «своей газеты», что дало повод величавому критику сокрушаться о плачевном состоянии школьного обучения в дореволюционной России. На самом‑то деле Чехов имел в виду обыкновенный классный журнал, в котором учитель отмечал отсутствующих учеников и ставил отметки. И наоборот, невинные английские выражения «first night» («премьера») и «public house» («пивные», «закусочные») превращаются в русском переводе в «первую брачную ночь» и «публичный дом»[107].
Набоков рассказывает о том, как он бился над переводом на английский первой строки стихотворения А.С. Пушкина «Я помню чудное мгновенье...». Английский перевод будет выглядеть так: «I remember a wonderful moment».
«Как ни старайся, английского читателя не убедишь, что «I remember а wonderful moment» — совершенное начало совершеннейшего стихотворения.
Прежде всего я убедился, что буквальный перевод в той или иной мере всегда бессмыслен. Русское «я помню» — гораздо глубже погружает в прошлое, чем английское «I remember»... В слове «чудное» слышится сказочное «чудь», окончание слова «луч» в дательном падеже и древнерусское «чу», означавшее «послушай», и множество других прекрасных русских ассоциаций. И фонетически, и семантически «чудное» относится к определенному ряду слов, и этот русский ряд не соответствует тому английскому, в котором мы находим «I remember». И напротив, хотя английское слово «remember» в контексте данного стихотворения не соответствует русскому смысловому ряду, куда входит понятие «помню», оно, тем не менее, связано с похожим поэтическим рядом слова «remember» в английском, на который при необходимости опираются настоящие поэты. Ключевым словом в строке Хаусмана «What are those blue remembered hills?» («Что за синие вспомнившиеся холмы?») в русском переводе становится ужасное, растянутое слово «вспомнившиеся» — горбатое и ухабистое и никак внутренне не связанное с прилагательным «синие». В русском, в отличие от английского, понятие «синевы» принадлежит совершенно иному смысловому ряду, нежели глагол «помнить» » (С. 440‑441).
Замечания Набокова приводят нас к рассмотрению еще одного компонента значения слов — той части значения, которая зависит от места слова в лексической структуре языка, от его связи с другими словами. Де Соссюр называл это «значимостью», современные лингвисты — «структурным значением». Все лексическое богатство языка распадается на множества взаимосвязанных слов, и эти связи влияют на значения слов, входящих в то или иное множество. Возьмем, например, такое простое слово, как «друг». Его значение становится вполне понятным, если нам знакомы слова: «враг», «знакомый», «приятель». И.М. Кобозева приводит в своей книге хороший пример трех систем оценок знаний учащихся.
А | В | С |
sehrgut «отлично» | sehrgut «отлично» | sehrgut «отлично» |
gut «хорошо» | gut «хорошо» | gut «хорошо» |
genugend «удовлетворительно» | genugend «удовлетворительно» | befriedigen «удовлетворительно» |
mangelhaft «неудовлетворительно» | mangelhaft «не вполне удовлетворительно» | ausreichend «достаточно» |
ungenugend «неудовлетворительно» | mangelhaft «не вполне удовлетворительно» | ungenugend «неудовлетворительно». |
Для того чтобы вполне понять, какой смысл или «вес» имеет оценка «хорошо» или «удовлетворительно», нужно знать, в какую систему входит наша оценка, как она соотносится с другими оценками. Вот такие наборы взаимосвязанных слов лингвисты называют «семантическими полями».
В современном языкознании семантическое поле определяется как совокупность языковых единиц, объединенных общностью содержания и отражающих понятийное, предметное или функциональное сходство обозначаемых явлений. Семантическое поле характеризуется следующими основными свойствами:
1) наличием семантических отношений (корреляций) между составляющими его словами;
2) системным характером этих отношений;
3) взаимозависимостью и взаимоопределяемостью лексических единиц;
4) относительной автономностью поля;
5) непрерывностью обозначения его смыслового пространства;
6) взаимосвязью семантических полей в пределах всей лексической системы (всего словаря).
Примеры семантических полей: поле времени, поле животноводства, поле имен родства, поле цветообозначений, поле глаголов побуждения, поле имен характеров и т.д.[108].
Какие отношения (корреляции) связывают слова внутри одного поля? Прежде всего это отношение синонимии или квазисинонимии: бросать — кидать, глядеть — смотреть, заснуть — уснуть, убегать — драпать — улепетывать и т.п. Затем это родовидовые отношения — корреляции рода с видами и вида с родом: дерево — дуб, береза, сосуд — стакан, графин и т.п. Далее можно назвать отношение несовместимости, имеющее место между видами одного рода: родитель: мать — отец, передвигаться: идти–бежать — ползти. Отношение антонимии, в котором находятся слова, противоположные по смыслу: спать — бодрствовать, влететь — вылететь, здороваться — прощаться, большой — маленький и т.п. Наконец, конверсивная корреляция связывает слова, относящиеся к одной и той же ситуации, но характеризующие ее с противоположных сторон: выиграть — проиграть, над — под, купить — продать и т.п.
Все эти отношения между словами одного семантического поля вносят свой вклад в их смысл, который иногда в значительной мере почти целиком задается этими отношениями. Возьмите, например, слово «племянник». Его предметное значение исчерпывается всего лишь двумя признаками — это человек мужского пола. Для того чтобы полнее представить себе смысл этого слова, нужно знать смысл таких слов, как «родственник», «родитель», «мать», «отец», «сестра», брат», «сын», и отношения, связывающее слово «племянник» со всеми этими словами. Отсюда следует, что смысл слова задается в значительной мере тем семантическим полем, к которому принадлежит данное слово. Слово, взятое в изоляции от своего семантического поля, обладает очень бедным значением.
Эти семантические поля, или «смысловые ряды», как называет их Набоков, будут разными в различных языках. Разные народы и их языки могут по‑разному членить поле времени, поле родства, поле цветообозначений, поле растений и т.д., создавая отличные друг от друга миры культуры. И можно подозревать, что эти миры несоизмеримы и несовместимы: нельзя мир одной культуры вполне описать на языке другой культуры и нельзя одновременно жить в двух культурных мирах[109]. Конечно, один человек способен освоить несколько языков и жить в мире разных культур, но в один момент времени он может говорить только на одном языке и жить только в одном культурном мире. И даже если он одинаково хорошо чувствует себя в двух мирах и одинаково хорошо владеет двумя языками, он не может на языке одной культуры выразить все особенности другой культуры. Как раз Набоков в этом отношении может служить хорошим примером. Еще один пример дает ситуация «радикального перевода» Уилларда Куайна.
Референты мира культуры
Имя существительное — это грамматическая категория, отличающаяся тем, что ей присущ род (мужской, женский, средний), число (единственное или множественное) и падеж. На месте подлежащего в предложении обычно стоит существительное, обозначающее предмет нашей мысли. Но этот предмет далеко не всегда является предметом в обыденном смысле слова — какой‑то устойчивой материальной вещью. В самом деле, если цветок или кирпич можно считать предметом, то дым или огонь называть предметом как‑то трудно. Поэтому, говоря о референтах наших существительных, будем подразумевать под этим любой объект нашей мысли. Взглянув на объекты мира культуры, т.е. на референты имен существительных нашего языка, мы прежде всего отмечаем их громадное разнообразие. Так называемые материальные или реально существующие объекты занимают в этом мире довольно скромное место, значительно больше в нем объектов, созданных нашим воображением и фантазией.
Начнем хотя бы с героев литературных произведений, сказок, мифов, легенд. Все мы прекрасно понимаем, что никогда не существовало в физическом мире венецианского мавра Отелло или датского принца Гамлета — их придумал Уильям Шекспир. Никогда не существовали Хлестаков или Чичиков — их придумал Н.В. Гоголь. Не ходил по улицам Лондона знаменитый на весь мир сыщик Эркюль Пуаро — его изобрела Агата Кристи. Царя Салтана и князя Гвидона создал А.С. Пушкин. Баба Яга, Кошей Бессмертный, разбойник Прокруст, побежденный Гераклом, Змей Горыныч, Медуза горгона и Соловей‑разбойник — все они плод народной фантазии и воображения. Тем не менее все эти персонажи живут в нашей культуре, в личном мире множества людей и оказывают порой на мысли, чувства, поведение человека гораздо большее воздействие, чем многие реально существующие или существовавшие люди. Я с огромным трудом вспоминаю имя Жака Ширака, недавнего президента Франции. По‑видимому, у этого имени есть референт, т.е. живой реальный человек, но этот человек не занимает никакого места ни в мире русской культуры, ни в моем личном мире. А вот размышления Гамлета о жизни и смерти, о лицемерии и подлости, его понимание нравственного долга заставляли многих из нас задумываться над этими вопросами и, возможно, оказали какое‑то влияние на нашу жизнь. Гамлет занимает в мире нашей культуры гораздо более значительное место, нежели Жак Ширак.
Таким образом, мы можем отметить, что значимость референта того или иного имени или существительного для культуры или личного мира отдельного человека никак не зависит от физического существования или несуществования этого референта.
К числу заведомо несуществующих объектов относятся также идеальные или абстрактные объекты, являющиеся референтами научного или повседневного языка. Материальная точка, инерциальная система, идеальный газ, абсолютно упругое тело, числа, геометрические фигуры и вообще объекты математики — все они являются предметами, не обладающими реальным существованием. Точно так же повседневный язык превращает в предметы красоту, любовь, белизну или скорость, силу или радость. Эти абстракции задают самые общие, первоначальные формы и схемы для построения реальных объектов и образуют фундамент наших интерпретаций внешних воздействий. Благодаря им мы распознаем во внешнем мире конкретные тела, отношения, свойства. Налагая абстракцию «любовь» на отношения Ромео и Джульетты, я получаю конкретную любовь двух конкретных людей.
Обратимся теперь к тем референтам наших существительных, которые как будто бы обладают реальным существованием. Начнем с имен событий, которые в логической семантике, кажется, никогда не рассматривались.
Что такое свадьба, извержение вулкана, морской шторм или восход солнца? События. Что такое Великая Отечественная война, Сталинградская битва, Реформация, открытие Америки? События. Они обозначаются общими или единичными терминами, но что собой представляют референты этих имен? Ясно, что событие включает в себя какие‑то физические предметы и процессы, людей и их действия, но как все это соединяется в нечто единое — в конкретное событие? Можно ли сказать, что событие существует до того, как ему дали имя?
Возьмем для простоты имя какого‑нибудь известного события, скажем «Столетняя война». Известно, что это была война между Англией и Францией, которая началась в 1337 г. с разгрома французского флота у берегов Фландрии. Затем последовали поражения при Креси. при Пуатье, пленение французского короля англичанами, подвиги Черного принца Эдуарда, описанные в романе А. Конан Дойля «Белый отряд». На этот же период приходится восстание в Париже под руководством купеческого старшины Этьена Марселя и крестьянская Жакерия. Несколько раз враждующие стороны заключали перемирие на все более тяжелых для французов условиях, страна распадалась на отдельные провинции. Наконец, во время знаменитой осады Орлеана появляется Жанна д'Арк, под руководством которой французы одерживают первую победу, и в 1453 г. война заканчивается почти полным изгнанием англичан с территории Франции.
Теперь спросим: существовал ли объект, обозначаемый термином «Столетняя война», до того, как мы дали ему имя? Совершенно очевидно, что такого объекта не было. Реально происходили какие‑то сражения, передвижения войск, захваты, пожары, грабежи. В 1360 г. был заключен мир; в 1420 г. еще раз был заключен мир, т.е. военные действия вовсе не были непрерывными. Тысячи разнообразнейших эпизодов, сменяющих друг друга во времени, одновременных и переплетающихся друг с другом на протяжении 116 лет. мы подвели под одно общее наименование «Столетняя война» и тем самым создали новый объект. Имя создает, а затем обозначает свой объект. И это справедливо для всех объектов.
Вы смотрите в окно и видите: с неба льется вода или падают снежинки. Вы произносите: «Дождь» или «Снег». Слово «дождь» объединяет многочисленные капли и струйки воды, падающие на землю, в нечто единое, цельное, в событие, являющееся референтом этого термина. Звезды ночного неба мы объединяем в созвездия — Большая Медведица, Лира, Дракон, Кентавр и т.п. Мы видим в них нечто целое, хотя звезды, которые мы относим к одному созвездию, весьма далеки друг от друга и никак между собой не связаны. Мы часто превращаем в отдельные предметы части реальных объектов, которые, конечно, сами по себе существовать не могут, например хвост собаки, нос (помните «Нос» Гоголя?), этаж дома, окно и т.п.
Короче говоря, мир культуры и личный мир отдельного человека наполнены такими объектами, которые вызваны к жизни только словом: смысл слова задает его референт, превращая в некий самостоятельный объект совокупность внешних воздействий и обстоятельств. Слово не обозначает объект, оно конструирует его[110].
Но, может быть, сами по себе, независимо от обозначения реально существуют хотя бы конкретные единичные предметы — отдельные капли дождя, снежинки. Луна или Эверест? Посмотрим на то, что нам всего ближе,— на имена известных нам людей.
Возьмем простое имя «Карл». Что можно сказать о нем как о слове? Это имя человека мужского пола, по‑видимому, европейца и христианина. Но какой объект оно обозначает, каков его референт? Смысл самого по себе имени «Карл» слишком беден для того, чтобы с его помощью можно было выделить определенный объект. Это может быть Карл Великий, король франков, или французский король Карл IX, санкционировавший Варфоломеевскую ночь, или английский король Карл I. казненный в 1649 г., или шведский король Карл XII, потерпевший поражение в Полтавской битве, а может быть, мой сосед по даче Карл Ефимович. Энциклопедия упоминает более двух десятков людей, носивших это имя. Это показывает, что имена собственные в естественном языке, по крайней мере имена людей, часто обозначают скорее классы, а не отдельных индивидов. Конечно, было бы хорошо, если бы каждый человек носил только ему одному присущее имя. но людей на свете много, а имен мало, вот и приходится одно имя на десятки, сотни, тысячи человек.
Для того чтобы оказавшееся общим имя «Карл» превратить в подлинное имя собственное, в обозначение одного‑единственного объекта, нужно включить в его смысл какую‑то дополнительную черту, особенность, присущую только одному из многочисленных Карлов: шведский или французский король с определенным порядковым номером. Мы в обыденной жизни в России поступаем проще — добавляем к имени указание на отца и на семью или на местность, из которой происходит интересующий нас индивид: Наполеон Карлович Буонапарте, Александр Филиппович из Македонии, Людовик Генрихович Бурбон, Петр Бернгардович Струве и т.п. Вот тогда наше имя действительно начинает превращаться в уникальное имя единственного объекта. Что же это за объект?
Возьмем распространенное имя «Петр». Немало разных людей носило и носит это имя. Не вдаваясь в этимологию, добавим к нему отчество «Сергеевич», т.е. включим в смысл нашего имени дополнительную черту: сын Сергея. Круг людей, носяших имя «Петр Сергеевич», будет гораздо уже множества лиц, носящих имя «Петр». Внесем в смысл нашего имени фамилию, год и место рождения, адрес проживания и т.п. В конечном итоге нам все‑таки удастся выделить того единственного индивида, которого мы обозначаем именем «Петр Сергеевич». Допустим, это мой молодой друг.
Увы, как только нам удалось выделить интересующий нас единичный объект, он сейчас же начинает расплываться, дробиться, вибрировать. Если бы он все время оставался одним и тем же, как число 9, как корень квадратный из 25, как треугольник, то все было бы прекрасно. Но наш объект постоянно меняется! И это изменение выражается в вариациях его имени. В раннем детстве, когда он еще играл в кубики, его ласково называли «Петенька», «Петушок»; в школе и в университете он уже «Петька», «Петя», «Петр»; вот он защитил диссертацию, читает лекции, и студенты обращаются к нему почтительно: «Петр Сергеевич». Годам к 50 его научные труды прославили его имя по всему миру, самые престижные университеты США, Англии, Германии считают за честь иметь его в числе своих сот