Iv диалектика антропоцентрического гуманизма
Трагедия человека
Если говорить о человеке, то можно отметить, что с первых моментов нового времени, т. е. начиная с Декарта, Руссо и Канта, рационализм создал высокий и прекрасный образ личности человека, целостной, ревностно отстаивающей свою имманентность и свою автономию, и в конечном итоге благой по своей сути. Как раз во имя прав и автономии этой личности рационалистическая критика заклеймила всякое внешнее вторжение в этот совершенный и священный универсум — идет ли речь об откровении и благодати, о традиции человеческой мудрости, об авторитете закона, автором которого не будет человек, о суверенном Благе, которое задает свою волю, или, наконец, об объективной реальности, которая бы измеряла и регламентировала интеллект человека. Однако чуть более чем за столетие эта гордая антропоцентрическая личность деградировала, она быстро превратилась в пыль, уготовив такую же судьбу собственным материальным элементам.
Первая значительная веха обозначена здесь в сфере биологии ' триумфом дарвиновских идей относительно происхождения человека от обезьяны. Человек под этим углом рассмотрения предстает не просто продуктом длительной эволюции животного мира (это в конечном итоге вторичный, чисто исторический вопрос); являясь результатом этой биологической эволюции, он не знаменует собой ее метафизическую прерывность , не свидетельствует о том, что с приходом человеческого существа начинается нечто абсолютно новое — духовное бытийствование, означающее для каждого поколения человеческого существования, что индивидуальная душа создана тем, кто создал все вещи, и определена к существованию для вечной судьбы.
Опирающаяся на догму откровения, христианская идея человека и человеческой личности не была поколеблена дарвинизмом. Но рационалистическая идея человеческой личности получила смертельный удар.
Следующий удар, если я могу так сказать, удар милосердия, был нанесен в сфере психологии Фрейдом (речь не идет о психологических методах исследования Фрейда, где имеются гениальные открытия, я говорю о его метафизике). Христианин знает, что сердце человека, как говорит Паскаль, пусто и полно грязи, но это не мешает признанию за ним величия и духовного достоинства. Но чем стал человек наших дней для рационалистической и натуралистической мысли? Центр притяжения человеческого существа опустился настолько низко, что для нас нет более, собственно говоря, личности, а есть лишь фатальное движение полиморфных подземных личинок инстинкта и желания, Acheronta movebo[70],- говорил сам Фрейд, — и все упорядоченное достоинство нашего личного сознания оказывается ложной маской. По определению, человек есть лишь место пересечения и конфликта прежде всего сексуального либидо и инстинкта смерти. Таинство страдающей жизни и жизни божественной, несущее на себе отпечаток лика Творца, становится приводящим в отчаяние таинством обостренного чувства смерти. Человек, из которого сразу, одним махом сделали героическую и квазибожественную фигуру и существо чисто природное, превращается таким образом, согласно закону всякого язычества, в насмешку над своей собственной природой, которую он бичует тем более сурово, чем более он питает по отношению к ней снисходительности и сентиментального сострадания. Он ограблен, он становится монстром, дорогим себе самому монстром.
После всех разъединений и дуализмов, свойственных веку гуманистического антропоцентризма — разделения и противостояния природы и благодати, веры и разума, любви и познания, любви и смысла (если говорить об эмоциональной жизни), — мы являемся свидетелями дисперсии и окончательного распада. Это не мешает человеческому существу более чем когда-либо отстаивать право на суверенность. Аналогичным образом для индивидуальной личности дело обстоит так, что она более не знает, где найти себя, она ощущает себя раздробленной, распавшейся. Она готова к отречению (что за новаторство, однако, если она откажется и там, где она откажется отречься), она созрела для отречения в пользу коллективного человека, этой великой исторической фигуры человечества, из которой Гегель создал божество и которая для него состояла в государстве с его совершенной юридической структурой, а для Маркса будет состоять в коммунистическом обществе с его имманентным динамизмом.
Трагедия культуры
Посмотрим теперь на вещи с точки зрения культуры . Какой была с этой точки зрения диалектика антропоцентрического гуманизма? Отмеченные три аспекта, или момента, связанные воедино, могут различаться в том, что можно назвать диалектикой культуры Нового времени.
Эти три момента находятся во взаимосвязи, несмотря на существующие между ними значительные, но второстепенные противоречия; они следуют друг за другом хронологически, но они также сосуществуют, будучи в той или иной степени переплетены между собой. Мы уже попытались, впрочем, их охарактеризовать[71]
В первый период (XVI–XVII века), когда цивилизация расточает наиболее значительные результаты, забывая о корнях, откуда поднимаются соки, полагают, что она должна установить единственно с помощью добродетели разума определенный человеческий порядок, который представляют еще согласно христианскому стилю, унаследованному от предшествующего периода; стилю, который становится принудительным и начинает подвергаться порче. Мы можем назвать этот период классическим периодом нашей культуры, периодом христианского натурализма.
Во второй период (XVIII–XIX века) приходит понимание, что культура, которая отделена от высшей сверхъестественной меры, должна с необходимостью выступить против нее; от нее требуют освободить человека от предрассудков религий откровения и открыть перед его естественной добротой перспективы совершенной безопасности, исходящей из духа богатства, аккумулирующего блага земные: это — период рационалистического оптимизма — буржуазный период нашей культуры. Мы начинаем выходить из него.
Третий период (XX век) — период материалистического низвержения ценностей, революционный подход, когда человек безоговорочно видит собственную конечную цель в себе самом и, будучи не в состоянии переносить более давление этого мира, начинает отчаянную войну, с тем чтобы из радикального атеизма родилось совершенно новое человечество.
Рассмотрим более внимательно черты этих трех периодов.
Первый период выглядит как низвержение порядка целей. Вместо того чтобы культура ориентировалась в своем благе, которое есть благо земное, по направлению к вечной жизни, она ищет высшую цель в себе самой, и эта цель — власть человека над материей. Бог становится гарантом этого владения.
Второй период подобен демиургическому империализму в его отношении к материальным силам. Не понимая того, что усилие по совершенствованию природы человека через процесс, сам по себе соответствующий глубинным требованиям таковой, я хочу сказать, путем внутреннего совершенствования определенной мудрости познания и жизни, должно всегда быть ее главным усилием, культура обращается прежде всего к подавлению внешней природы и управлению ею при помощи технического прогресса, — благого самого по себе, но переведенного в ряд первозадач, и от него с помощью физико-математической науки ожидают создания материального мира, где человек обретет, согласно обещанию Декарта, совершенное счастье. Бог становится идеей.
Третий период состоит в прогрессивном вытеснении человеческого начала материей. Для того чтобы управлять природой, отвлекаясь от ее основных существенных законов, человек вынужден в реальности все более и более подчинять свой интеллект и свою жизнь не человеческой, а технической необходимости и материальной энергии, которую он приводит в действие, так что она заполняет сам человеческий мир. Бог умирает, материализированный человек думает, что он не может быть человеком или сверхчеловеком, если Бог не перестанет быть Богом.
Какими бы ни были достигнутые завоевания, если подходить к делу с другой точки зрения, условия жизни человеческого существа становятся все более нечеловеческими. Кажется, что Земля, если все будет идти в том же направлении, станет населена, говоря словами старика Аристотеля, лишь животными и богами.
Трагедия Бога
Рассмотрим, наконец, диалектику антропоцентрического гуманизма с точки зрения Бога, или идеи Бога, которую создает человек. Можно подметить, что эта идея, в той мере, в какой она перестает поддерживаться и очищаться откровением, следует сама по себе за судьбой культуры. Мы сказали, что в первый период гуманистической диалектики Бог становится гарантом власти человека над материей. Это — картезианский Бог. Божественная трансценденция, таким образом, поддерживается, но она понимается по-человечески, т. е. одномерно, при помощи геометрического разума, неспособного подняться до аналогической интеллекции: вот почему эта трансценденция приходит в упадок.
Если Янсений, находясь в резкой оппозиции к рационализму, говорил о непроницаемой трансценденции божественного величия, то только при том условии, что она подавляет и сокрушает разум: разум же признает ее, лишь принося себя в жертву. Почему же так? Потому что разум теолога классической эпохи утратил чувство аналогии, стал геометрическим разумом, врагом таинства, подобно разуму философа той же поры. Разум признает таинство и сам себя уничтожает; если же он откажется от самоуничтожения, то будет отрицать таинство.
Для Декарта Бог — гарант науки и геометрического разума, и его идея самая ясная из всех идей. И в то же время божественная бесконечность объявляется абсолютно непроницаемой, мы слепы по отношению к ней, а это значит, что зародыш агностицизма уже присутствует в картезианском рационализме. Бог действует совершенно, со стопроцентной эффективностью, не назначая всем вещам одну и ту же цель, и его деспотическая свобода, как если бы она могла создавать квадратные круги и горы без долин, направляет добро и зло актом благого умиротворения.
Несмотря на свою полемику против антропоморфизма, Мальбранш представит себе славу Бога (наиболее тайного из всех понятий, которое связывается с глубинами несотворенной любви) наподобие той, что присуща монарху или известному своими творениями художнику, заставляющими восхищаться его совершенством. Лейбниц также хотел, чтобы совершенство божественного творца было бы оценено сообразно с совершенством произведения (которое, в таком случае, должно быть само божественным), и он пытается оправдать Бога, показывая, что пути провидения согласуются с аргументами философов.
Во второй период гуманистической диалектики, как мы уже отмечали, Бог становится идеей. Это — Бог великих метафизиков-идеалистов. Божественная трансценденция теперь отброшена, и ее место занимает философия имманентности. У Гегеля Бог предстает в качестве идеального предела развития мира и человечества.
Наконец, третий период гуманистической диалектики — это смерть Бога , объявляя о которой, Ницше чувствует весь ужас взятой им на себя миссии. И как мог бы жить Бог в мире, из которого исчезает его образ, то есть свободная и духовная личность человека? Наиболее характерной формой этого периода антропоцентрического гуманизма является современный атеизм.
Дойдя до этой точки в исторической эволюции града земного, мы оказываемся перед лицом чистых позиций: чистой атеистической позиции и чистой христианской позиции.
Г л а в а II НОВЫЙ ГУМАНИЗМ
О разделах данной главы
Заключая рассмотрение антропоцентрического гуманизма, мы отметили существование двух чистых позиций: атеистической и христианской.
В первой части этой главы мы хотели бы порассуждать об этих двух позициях и, в частности, исследовать важные проблемы, связанные с первой позицией.
Во второй части мы дойдем наконец до вопросов, которые затрагивают уже не средневековье и эпоху Нового времени, а новый период в истории христианства, типичные изменения которого, возникшие в XX столетии, располагают нас к определенным ожиданиям относительно его характера и общего облика.
I КОРНИ СОВЕТСКОГО АТЕИЗМА
«Религиозное» значение коммунизма
Я остановлюсь достаточно подробно на проблемах, касающихся атеизма как исторической силы, и рассмотрю ее в откровенно атеистической форме, как она дана нам историей последних лет на типичном примере русского коммунизма. (Дело не в том, что псевдорелигиозные формы, т. е. псевдохристианские проявления атеизма, окажутся наименее коварными; изучение расистских доктрин это легко покажет.) Прежде всего мы исследуем вопрос о том, каковы глубинные причины современного русского атеизма; затем мы изучим философские проблемы, поставленные этим атеизмом; наконец, мы попытаемся определить, какова его культурная значимость.
Иногда спрашивают, почему коммунистические социальные решения, относящиеся к организации труда здесь, на земле, и к сообществу, существующему во времени, не могут быть отделены от атеизма, который является религиозной и метафизической позицией?
Ответ, как мы полагаем, состоит в том, что коммунизм, как он существует, его дух и его принципы — и прежде всего коммунизм советских республик — является целостным и систематическим учением и образом жизни, которые претендуют на то, что раскрывают человеку смысл его существования, отвечают на все существеннейшие вопросы, какие ставит жизнь, и демонстрирует несравненную силу тоталитарного духа. Это — религия, относящаяся к числу наиболее властных, уверенная в том, что она призвана заменить собой все иные религии; это — атеистическая религия, в которой диалектический материализм представляет собой догматику и в которой коммунизм как режим жизни имеет этическое и социальное содержание. Итак, атеизм не является (что было бы непонятно) необходимым следствием социальной системы; напротив, он подразумевается как ее принцип . Он — исходная точка[72]. И поэтому коммунистическая мысль так страстно придерживается его — он принцип, который придает прочность ее практическим рекомендациям, без которого они потеряли бы свою необходимость и свое значение[73].
Каким образом конструировался этот принципиальный атеизм, обретя логическую связь с определенной социальной концепцией? Вот что мы бы хотели исследовать. Здесь возникает трудность, которая, казалось бы, по сути, должна сразу приостановить наше исследование: если встать на чисто психологическую точку зрения и рассмотреть современное (1935–1936) состояние умов у коммунистов, в особенности во Франции, то впечатление будет такое, что если многие среди них встретили с удовлетворением новые направления деятельности Партии по вопросу о сотрудничестве с верующими, то это как раз противоречит тому, к чему мы только что пришли: коммунизм для них ни в коей мере не имеет метафизического и религиозного значения, он — всего-навсего этика социально-экономического режима, т. е. простая техника, призванная изменить экономический строй, которая им представляется единственной живущей в них верой. Если же им удается привлечь к этой вере «отдельных братьев», которых дисциплина их партии обязывала прежде заранее отталкивать от себя, поскольку они — христиане, то естественно, что они испытывают нечто вроде радостного возбуждения, поскольку в этом они видят возможность для распространения своей веры и осуществления естественного стремления к человеческому общению и братству. Таковы, как нам кажется, в действительности чувства, испытываемые сегодня определенной группой молодых коммунистов, — они искренни, хотя и следуют определенным предписаниям. Но когда же коммунисты задаются вопросом о том, что некоторые глубинные вещи остаются в тени, как если бы здесь бесконтрольно действовала цензура, которая препятствует или тормозит их сознание? Может быть, они не хотят чинить препятствия их энтузиазму? Представляется, в частности, что они не выделяют для полного освещения проблематику философского свойства, скрываемую за их революционной верой, считая ее разрешенной: дело в том, что их атеистическая позиция стала настолько тотальной и безусловной, настолько отделенной от ее собственных истоков, что отныне в их глазах она сама собой разумеется , как истина per se nota[74], как доказанное опытным путем. Они так обосновались на почве атеизма, как если бы она была единственной, где возможно что-либо строить, как если бы для ее достижения не было бы никакой необходимости предпринимать усилия философского характера. Короче говоря, ни в атеизме, ни в материалистической концепции мира для них нет ничего проблематичного; вот почему они не обладают сознанием метафизического процесса, логически предлагаемого этими позициями.
Однако это подтверждает то, что вера в коммунистическую революцию предполагает на деле целостный универсум веры и религии, в лоне которой она созидается. Но этот универсум столь естествен для них, что они не заботятся о том, чтобы определить его для себя самих. Более того, эта религия и эта вера не выглядят для них ни как религия, поскольку они — атеисты, ни как вера, поскольку они отождествляют себя с наукой. Таким образом, они не чувствуют, что коммунизм для них есть религия, а между тем он в реальности таковой является. Искренний верующий молится столь естественно, что не отдает себе отчета в том, что молится. Коммунизм есть настолько глубокая, настолько сущностно земная религия, что он не отдает себе отчета в том, что он религия.
То, что эта религия, хотя и по природе своей нетерпимая, подобно всякой сугубо догматической религии (чтобы сделать терпимой несгибаемую догматическую религию, необходимо сверхъестественное вмешательство), призывает к общему действию совместно с верующими других религий, видящих высшую цель на небесах, и выдвигает гипотезу, где действительно признает свободу в земном граде, есть психологически парадоксальный факт, который нужно принять во внимание и который, взятый сам по себе, какими бы ни были вызвавшие его причины тактического и политического порядка, обладает неоспоримым гуманистическим значением; однако можно опасаться того, что факт этот ненадежен, ненадежность этих благих намерений в действительности тем более велика, что речь идет о религии, всецело и исключительно ориентированной на земные цели, и — что малейшее отклонение или сопротивление «генеральной линии», определенной по отношению к этим целям, тем самым искажает ее и возбуждает в ее приверженцах чувство священного; по логике вещей может случиться так, что в один прекрасный день проснутся ненависть и религиозная нетерпимость по отношению к приверженцам иных религий, как это вообще бывает с нонконформистской политикой, стоит только им отказаться следовать генеральной линии.
Однако не эти вопросы, касающиеся конкретной психологии, мы должны рассмотреть здесь. Именно содержание и текстура доктрин составляют объект наших размышлений. Как раз исходя из содержания самих учений и свойственной им структуры, мы говорим, что коммунизм возводит в первопринцип атеистическую и антирелигиозную мысль; именно исходя из самого атеизма, из этого противостояния религии, мы должны понять корни и развитие коммунизма.
Важно, однако, сделать дальнейшие уточнения. Среди первоначальных элементов коммунизма присутствуют также христианские элементы. У св. Томаса Мора были коммунистические идеи; сам же коммунизм на его подготовительных фазах не всегда был атеистическим. Идея общности, которая составляет его душу и которую он хочет реализовать в земной жизни, в ее социальных структурах (а она действительно должна реализоваться здесь, но не только здесь и таким образом, чтобы не разрушить жизнь там, где она реализуется совершеннейшим образом, согласно наивысшим побуждениям человеческой личности), — по своим истокам идея христианская. И именно приспособленные к собственным целям христианские добродетели, «сведенные с ума добродетели», как в таком случае говорил Честертон[75], именно дух веры и самопожертвования, религиозные порывы души коммунизм старается вобрать в себя во имя своего дела, которые необходимы ему, чтобы он мог существовать.
Злопамятство против христианского мира
Очевидно, что коммунистическая мысль, в том виде как она конституировалась во второй половине XIX века и существует сегодня, вовлекла христианские по своим истокам элементы в атеистическую идеологию, интеллигибельная структура которой обращена против христианских верований. Почему это происходит? Потому что, как нам кажется, в истоках христианского, мира, и прежде всего в его отклонении от собственных принципов, лежит причина глубокого злопамятства , существующего по отношению к нему, — не только по отношению к христианскому миру, но (и в этом заключена трагедия) по отношению к самому христианству, которое стоит выше христианского мира и не должно отождествляться с ним, но и по отношению ко всякой концепции, хотя бы в какой-то степени близкой тому, что можно было бы назвать естественным платонизмом нашего интеллекта; я тут же оговорюсь (поскольку в остальном я нисколько не платоник), что этот платонизм сводится к тому; что Платон смог вывести из универсально человеческого основания: если я говорю тут об естественном платонизме нашего интеллекта, то только в той мере, в какой он естественным образом ведет к признанию вечных истин и трансцендентных ценностей.
Я только что сказал, что христианский мир отличается от христианства. Важно четко осознавать это различие. Слово «христианство» , подобно слову «Церковь» , обладает религиозным и духовным значением, оно обозначает веру в сверхъестественную жизнь[76]. Под словами «христианский мир» , напротив, мы понимаем нечто временное и земное, связанное не с религией как таковой, нас цивилизацией и культурой. Это — определенная совокупность культурных, политических и экономических образований, характерных для данного исторического периода, особый дух которых существенным образом определяется социальными элементами, играющими в этой совокупности ведущую и направляющую роль: духовенство и дворянство в средние века, аристократия и королевская власть при старом режиме, буржуазия в новое время. Когда философ культуры затрагивает вопрос о христианском мире, речь идет не об истинности христианства , а об исторической ответственности христиан. Для христианского мира существовала временная, земная задача, которую надо было реализовать; задача земная, поскольку цивилизация как цивилизация непосредственно направлена к определенной временной цели, но она же является и задачей христианской , поскольку эта цивилизация есть, согласно гипотезе, христианская цивилизация, и мир, о котором идет речь, получил свет от Евангелия. Временная задача христианского мира состоит в том, чтобы здесь, на земле трудиться над социально-исторической реализацией евангельских истин, ведь если Евангелие прежде всего имеет отношение к тому, что связано с вечной жизнью и бесконечно превосходит всякую социологию, как и всякую философию, оно вместе с тем дает нам абсолютные по своему содержанию правила жизненного поведения и строгие моральные предписания для нашей жизни здесь, на земле, которым всякая христианская цивилизация, насколько она достойна этого названия, должна стремиться соответствовать сообразно с различными историческими условиями, с социально-исторической реальностью. Социально-историческая реализация евангельских истин-да разве это выражение не кажется смехотворным, когда его прилагают к рассмотрению временных структур нового времени, и в особенности XIX столетия?
Когда размышляешь об этих вещах, кажется обоснованным, что христианский мир нового времени не выполнил долг, о котором мы только что говорили. Вообще говоря, он отвел истине и божественной жизни ограниченную часть своего существования — сферу культа и религии, и только у лучших представителей они стали достоянием внутренней жизни. Сферу социальной жизни, жизни экономической и политической он отдал на откуп их собственному плотскому закону, лишив их света Христова; Маркс, например, «прав, когда он говорит, что капиталистическое общество есть анархическое общество, где жизнь определяется исключительно как игра частных интересов. Ничто столь не противоположно христианскому духу…»[77].
Что касается злопамятства , о котором мы говорили, то оно относится к тем, кто не сумел реализовать истину, носителями которой они были, — оно нападает на саму эту истину.
Первые шаги процесса замещения.
Оправдание материальной причинности
То, что произошло вследствие всего этого, — это процесс замещения. Прежде всего собственной задачей марксизма как доктрины злопамятства было, и мы уже говорили об этом, опровержение «лжи возвышенных идей»; марксизм претендует на бесповоротное уничтожение идеализма — и как метафизической доктрины (и мы мало сожалеем об этом), и как простого утверждения (а это совсем другое дело) ценности нематериального как такового. Короче говоря, марксизм, это — абсолютный реалистический имманентизм; такое широкое распространение злопамятства и негодования не было бы возможно без Гегеля.
В некотором смысле Маркс оказывается наиболее последовательным среди гегельянцев, поскольку если «все разумное действительно» и если историческая реальность, иными словами временное существование, всецело и абсолютно поглощает, поскольку оно идентично ему, всякий «идеальный» порядок, некогда считавшийся невременным и отождествлявшийся с бытием логического разума и его собственного движения, то тогда оправдано переворачивание, которому Маркс, вслед за Фейербахом, подверг гегелевскую диалектику. Так же, как философия должна стать практикой не в аристотелевском смысле, но в том смысле, что спекулятивная философия должна уступить место мысли, всецело вовлеченной в практику, мысли, которая была бы по своей собственной сути деятельностью, направленной на преобразование мира[78], так же диалектическое движение должно отные раствориться всецело в «материи», т. е. в исторической реальности, лишенной всякого трансцендентного элемента и рассматриваемой прежде всего в ее первоначальных конкретных инфраструктурах.
Очевидно, что материализм Маркса не есть ни вульгарный материализм, ни материализм французских мыслителей XVIII века, ни механический материализм, но обладая всецело теми качествами, о каких говорил Гегель, и сливаясь с совершенным имманентизмом, он, на взгляд метафизика, лишь более реален и более глубок. Чтобы попытаться понять его значение, можно, как мы ранее отмечали относительно Жоржа Сореля[79], прибегнуть к аристотелевскому разграничению формальной и материальной каузальности. Абсурдное идеалистическое (или ангельское) непонимание материальной каузальности должно было привести последнюю к ответной атаке, оправданной по своему происхождению и также недоказуемой по своему результату, поскольку эти две причинности вместе предполагаются как принцип объяснения. Выражаясь, таким образом, аристотелевским языком, мы скажем, что марксизм в некоторым смысле исходит из мстительного представления о значимости материальной причинности , то есть, в очень общем смысле, о роли материальных факторов в развитии природы и истории. Эта материальная причинность приобретает первенствующее значение и, интегрируясь с диалектикой, становится деятельностью-матерью., Что же представляет собой материальная причинность в историческом и социальном аспектах? Это — процесс человеческой деятельности экономического содержания. Последнее играет важную роль, чего не будет оспаривать последователь Аристотеля. Но Маркс заставил этот процесс играть главную и первостатейно детерминирующую роль. Маркс понял существенную значимость материальной причинности, но сделал из нее чистую и простую первопричинность.
Я хорошо понимаю, что уместно пересмотреть современную интерпретацию исторического материализма, согласно которой все — любая «идеология», духовная жизнь, религиозные верования, философия, искусство и т. д. есть лишь эпифеномен экономики. Эта интерпретация принадлежит вульгарному марксизму, и она не осталась без внимания, поскольку, превращаясь во мнение большого количества людей, она становится исторической силой. Но сам Маркс видел вещи более глубоко; и так же, как можно говорить о начальном «спиритуалистическом» импульсе у него (возмущение против удела человеческого — против того, что он находится в зависимости у вещей, созданных им и его трудом, и сам становится вещью), так же нужно сказать, что несмотря на некоторые формулировки, он всегда верил во взаимодействие между экономикой и другими факторами[80]; экономика, взятая сама по себе, таким образом, не была для него единственной пружиной истории.
Во-вторых, перейдя от критической рефлексии к более внимательному рассмотрению, мы увидим, что отрицание примата метафизики по отношению к собственной логике деятельности, примата формы над материей и, следовательно, отрицание автономии за духовными энергиями — это двойное отрицание, которое, если говорить о метафизике, характеризует материализм, и оно неизбежно связано, как мы сказали выше, с радикальным реалистическим имманентизмом [81]Маркса.
С одной стороны, действительно глубокая интуиция, которой обладал Маркс относительно условий гетерономии или отчуждения, испытываемыми в капиталистическом мире рабочей силой, и дегуманизации, которой подвержены одновременно собственник и пролетарий, — эта интуиция, что является, как нам кажется, высочайшим прозрением, пронизывающим все его труды[82], была им непосредственно концептуализирована в монистическую антропоцентрическую метафизику, где гипостазированный труд становится самой сущностью человека и где, возмещая понесенный своей сущностью ущерб путем преобразования общества, человек призван принять атрибуты, какими религиозная «иллюзия» наделяет Бога[83]. Если, однако, экономическое рабство и нечеловеческое состояние, определяющие положение пролетариата, должны исчезнуть, то это произойдет не во имя человеческой личности, достоинство которой лежит в основе духовной реальности и обладает по отношению к экономическим условиям властными требованиями только потому, что оно неразрывно связано с трансцендентными добродетелями и правами, а во имя коллективного человека и для того, чтобы он. обрел в своей собственной коллективной жизни и в свободном распоряжении своей коллективной деятельностью абсолютное освобождение (по правде говоря, aceitas[84]) и окончательно обожествил в себе титанические силы, свойственные человеческой природе.
С другой стороны, если экономический фактор сам по себе не является для Маркса единственной пружиной истории, остается думать, что существенный динамизм, из которого исходит эволюция, состоя из экономических противоречий и социальных антагонизмов, порожденных способом производства, есть экономический фактор, который играет значительную роль, первостепенно детерминирующую[85]роль по отношению к различным суперструктурам, взаимодействующим с ним[86]. И как могло быть иначе, если вместе с трансценденцией как таковой была устранена трансценденция собственно объекта, задающая его устойчивость?[87]Эти суперструктуры теряют с тех пор свою собственную автономию; дабы существовать и действовать в истории, они не только обусловлены экономическими и социальными факторами, но и получают от них свою первичную обусловленность, свой смысл, свою реальную значимость для человеческой жизни.
И, конечно, верно, что экономические условия-как все условия материального плана вообще — основательно влияют на судьбу духовной деятельности людей, что они постоянно имеют тенденцию закрепощать ее и что в истории культуры они едины с ней; цинизм Маркса, равно как и цинизм Фрейда, позволил раскрыть с этой точки зрения много истин[88]. Однако бессмысленно принимать материальную обусловленность, какой бы реальной она ни была, за первостепенную причину — пусть это относится только к существованию в истории — духовной деятельности, и видеть в ней то, что имеет первостепенное значение для человеческой жизни[89].
Без сомнения, нужно принимать во внимание полемическую позицию Маркса, пусть даже она влечет за собой провоцирующее преувеличение; нужно признать также, что Маркс в своей ожесточенной полемике против идеализма назвал материализмом то, чему скорее подобало бы имя реализма; это, однако, мало что значит относительно доктринальных черт, о которых мы только что говорили; и более того, гораздо значительнее то, что проблема возможного различения реализма и материализма не могла бы появиться сама собой перед умом Маркса; вся его философия насквозь полемична, так что полемическое преувеличение в ней не случайно.
В действительности тем не менее, взятая не в отдельности, а, напротив, со всеми своими надстройками, которые, всецело воздействуя на нее, в то же время сами примитивно детерминированы ею, экономика — я хочу сказать, это сплетение человеческих отношений и энергий, эта реальность экономического процесса, не получившая, по Марксу, что вполне справедливо, должной оценки, — возведена им в первопричину истории. «Материалистическая концепция истории, согласно которой условия и формы производства детерминируют образование и эволюцию человеческих обществ, составляют важный элемент доктрины К. Маркса»[90]. Марксизм отличает не просто учение о первенстве экономики, — другие" школы совершали и совершают ту же ошибку, — а то, что он признал зависимость (не в смысле отрицания, а в смысле закабаления) всех форм жизни, со всеми их ценностями и всей их эффективностью, от этого материального абсолюта (человечески материального) в диалектическом движении. Чтобы вернуться к понятийной лексике Аристотеля, скажем, что материальная причинность стала, таким образом, в чистом и простом виде первопричинностью.
Второй и третий моменты процесса замещения.
Динамизм материи и искупительная миссия пролетариата
Во-вторых, от нее, именно от этой материальной причинности будут ожидать спасения и своего рода реализации царства Божия. Вводя в материю динамизм гегелевской диалектики, будут думать, что экономический процесс — не автоматически, а через действие всех энергий, которые он порождает и которые влияют на него, и прежде всего энергий революционного сознания — должен вести к господству разума, к устранению порабощения человека иррациональными силами, к победе человека над необходимостью, к овладению им собственной историей. В конце этого процесса социальный человек станет абсолютным хозяином истории и Вселенной. Встрече еврейско-гегелевского мессианизма Маркса с русским мессианизмом суждено было обрести уникальную значимость.
Наконец, и это третий момент, кто же тот посредник, через которого свершится это искупление? Пролетариат. Если теория классовой борьбы стала для Маркса своего рода откровением, то представленная в разработанном виде, она по существу предполагает этот мессианизм. Пролетариат не только свободен от первородного греха эксплуатации человека человеком; как раз поскольку он лишен всего, поскольку он находится на дне истории, он есть носитель человеческого освобождения; это — мессианская жертва, триумф которой будет окончательной победой надо всем, что подавляет человечество, нечто подобное воскрешению из мертвых. Бердяев любит указывать на присутствие этого эсхатологического элемента в коммунистической революционной мысли[91], и мы вернемся вскоре к этому обстоятельству: в самом лоне истории свершится полное и окончательное освобождение, что разделит время надвое: будет сделан скачок от царства необходимости к царству свободы.
Процесс замещения, о котором мы говорили, исчерпывается этими тремя моментами. Все, что относилось бы к христианской ценности (или даже, в оговоренном нами смысле, к какому-либо признаку естественного платонизма нашего интеллекта), отныне замещено .
Бог отвергается абсолютно, в принц<