Бев Роган платит долги
Беверли с отсутствующим видом шла вниз по Мейн-стрит от гостиницы, где она переоделась в джинсы и ярко-жёлтую дымчатую блузку. Она не думала, куда идёт. Вместо этого в её мыслях вертелось следующее:
Твои волосы – зимний огонь,
Тлеющие красные угольки в январе.
Моё сердце сгорает.
Она спрятала стихотворение в нижний ящик под бельё. Может, мать и видела это, но ничего не сказала. Важность заключалась в том, что это был единственный ящик, в который отец никогда не заглядывал. Если бы он увидел открытку, он мог бы посмотреть на неё своим ясным, дружелюбным, почти парализующим взглядом и спросить самым дружеским тоном: «Ты сделала то, что нельзя делать? Бев? Ты делала что-то с мальчиком?» Был ли ответ – «нет», был ли ответ – «да», – всё равно за этим следовал быстрый и сильный удар, такой быстрый и сильный, что в первые секунды даже не чувствовалось боли, как будто на месте удара образовывался вакуум, но через мгновение этот вакуум наполнялся болью. А его голос продолжал дружелюбно: «Я очень беспокоюсь о тебе, Беверли. Я чудовищно обеспокоен. Ведь ты уже выросла, не так ли?»
Её отец, может быть, так и живёт в Дерри. Он жил здесь, когда она в последний раз слышала о нём, но это было… как давно? Лет десять тому назад? Задолго до того, как она вышла замуж за Тома, в любом случае. Она получила от него открытку.
«Надеюсь, что ты ведёшь себя хорошо и здорова, – говорилось в открытке. Надеюсь, что ты пришлёшь мне что-нибудь, если сможешь, так как у меня очень мало денег. Я люблю тебя, Бевви. Папа».
Да, он любил её, и она предполагала, что именно по этой причине она влюбилась так отчаянно в Билла Денбро тем долгим летом 1958 года. Потому что из всех мальчишек Билл единственный, кто вызывал ощущение силы, которое у неё ассоциировалось с отцом… но это была сила иного сорта, сила, которая умела и слушать. Она не видела высокомерия и чувства собственности ни в его глазах, ни в его поступках. В то время, как она считала, что беспокойство отца вызвано только чувством власти, в соответствии с которым люди, как домашние животные, должны подвергаться дрессировке и быть послушными.
По этой или по иной причине, но к концу вечеринки в июле того года, на той вечеринке, где Билл одержал полную победу, которая не потребовала от него никаких усилий, она без ума, с головы до пят влюбилась в него. Назвать это просто детским увлечением было всё равно, что сказать, что «Ролс-Ройс» – это средство передвижения на четырёх колёсах, что-то типа вагона. Она не хихикала и не заливалась краской, когда видела его, не писала мелом его имя на деревьях или на стенах Моста Поцелуев. Просто она всё время видела перед собой его лицо – томное, причиняющее сладкую боль чувство. Она могла бы умереть ради него.
Вполне естественно, что она думала, что это Билл послал ей любовное стихотворение… хотя в глубине души она всегда знала, кто это сделал на самом деле. И позже каким-то образом автор признался, что это сделал он. Да, Бен сказал ей это (хотя сейчас она не могла вспомнить, при каких обстоятельствах и когда он действительно сказал это вслух), хотя его любовь к ней была так же глубоко спрятана, как её к Биллу.
(Но ты сказала, Бевви, ты сказала ему, что ты любима.)
Хотя для всех, кто мог смотреть и видеть (добрыми глазами), это было очевидным. Это можно было увидеть по тому, как тщательно он сохраняет дистанцию между ними, как он затаивает дыхание, когда дотрагивается до её руки, как он одевается, когда знает, что увидит её. Дорогой, родной толстый Бен.
В конце концов это кончилось – этот трудный треугольник, но как это произошло, она не может вспомнить. Ей кажется, что Бен признал своё авторство и то, что он послал любовное стихотворение. Она думала, что сказала Биллу, что любит его и что будет любить его вечно. И однако эти два разговора помогли им спастись… Она не могла вспомнить. Эта память (или память памяти: это ближе к существу дела) была, как острова, которые на самом деле не острова, а так, небольшие куски отдельного кораллового рифа, который случайно появился из воды, но не как отдельный кусок, а как часть целого. И как она ни старалась глубже проникнуть в остальное, как только она делала это, тут же появлялся этот сумасшедший образ: стая птиц, которая каждую весну возвращается в Новую Англию, перегружает телефонные провода, деревья и крыши и все места наполняет своим хриплым чириканьем, и даже тёплый воздух позднего марта набит ими. Этот образ приходит к ней опять и опять, напоминая и раздражая, как радиоволна, которая заглушает сигнал, который вы действительно хотите поймать.
Приехала домой, – думала она печально, но продолжала путь. То, что она видела перед собой, мало изменилось. Несколько деревьев исчезло; возможно, вязы погибли от какой-нибудь болезни. Дома стали грязнее, разбитых окон стало больше, чем тогда, когда она была ребёнком. Некоторые разбитые стёкла были заменены картонками. Некоторые нет.
И вот она стоит перед жилым домом № 127 по Мейн-стрит. Всё ещё здесь. Облупленные белые стены стали облупленными шоколадно-коричневыми за те годы, что она здесь не была, но тут не могло быть ошибки. Вот окно, которое было их кухней, вот её спальня.
Она вздрогнула, обхватив себя руками за плечи крест-накрест.
Папа, может быть, до сих пор живёт здесь. Да, может быть. Он бы не переехал без особой нужды. Поднимайся, Беверли. Посмотри на почтовые ящики. Три ящика для каждого дома, как в те дни. А если ты увидишь на одном надпись «Марш», ты можешь позвонить и очень скоро услышишь шарканье тапочек внизу в холле, дверь откроется, и ты увидишь его, человека, чья сперма сделала тебя рыжей, левшой и дала тебе способность рисовать… ты помнишь, как он когда-то рисовал? Он мог рисовать всё, что захочет. Если ему хотелось – пожалуйста. Но ему не часто хотелось. Думаю, у него было столько всего, о чём надо было заботиться. Но, когда он садился рисовать, ты сидела рядом с ним, часами наблюдая, как он рисовал котов, собак, коров с выменем и с подписью Му-му. Ты смеялась, и он смеялся, потом говорил: «Теперь ты, Бевви». Потом он водил твоей рукой с карандашом, и ты видела корову, и кота, и смеющегося человека, появляющегося из-под твоего карандаша. И ты вдыхала запах его лосьона и чувствовала тепло его кожи. Заходи, Беверли! Позвони. Он подойдёт, и он окажется старым, с глубокими морщинами на лице, а зубы, те, которые остались, будут жёлтыми, и он посмотрит на тебя и скажет: «О, Бевви, ты вернулась! Вернулась, чтобы навестить своего старого отца. Входи, Бевви, ярад тебя видеть, рад, потому что беспокоился о тебе, очень беспокоился ».
Она медленно шла по тропинке, и сорная трава, растущая между плитками тротуара, цеплялась за её джинсы. Она ближе подошла к окнам первого этажа, но они были занавешены. Она посмотрела в почтовые ящики. Третий этаж – Стоквезер. Второй – Бёрк. Первый – у неё перехватило дыхание – Марш.
Но я не позвоню. Я не хочу его видеть. Я не позвоню.
Это было твёрдое решение. Решение, которое открыло ворота для ещё более твёрдого решения. Она должна идти дальше по тропинке! Обратно в город! Обратно в гостиницу! Упаковать вещи! Заказать такси! Улететь! Велеть Тому собираться! Жить счастливо! Умереть спокойно! Она позвонила. Услышала знакомые шаги из комнаты – чик-чок – это всегда звучало для неё, как китайские имена: Чинг-Чонг! Тишина. Нет ответа. Она переминалась с одной ноги на другую, неожиданно захотев в туалет.
Никого нет дома, – подумала она с облегчением. – Можно идти. Но вместо этого позвонила снова: Чинг-Чонг! Нет ответа. Она стала думать о прелестном маленьком стихотворении Бена и старалась вспомнить точно, когда и как он признался в своём авторстве, и почему-то на какую-то долю секунды это вызвало у неё воспоминания о первом менструальном цикле. Когда это у неё началось, в одиннадцать? Точно нет. Но грудь начала побаливать где-то в середине зимы. Почему?.. Потом она опять пыталась представить стаю, забившую телефонные провода, чирикающую везде и всюду.
Сейчас я уйду, я уже позвонила два раза, этого достаточно.
Но она снова позвонила.
Чинг-Чонг!
На этот раз кто-то приближался, и звук был как раз такой, как она себе его представила; усталый шёпот старых тапочек. Она дико оглянулась кругом и подошла близко-близко. Не убежать ли ей за угол, пусть отец думает, что это мальчишки балуются? «Эй, мистер! У вас нет „Принс Альберт“ в банке?»
Она с облегчением вздохнула, потому что это был не её отец. В дверях стояла и глядела на неё высокая женщина далеко за семьдесят. Её волосы были длинными и пышными, почти белыми, только иногда среди белизны можно было увидеть прядь, как из чистого золота. Глаза за очками отсвечивали синим, как вода в фиордах, откуда, возможно, приплыли её предки. На ней был сиреневый халат из натурального шёлка. Ветхий, но чистый. Её морщинистое лицо излучало доброту.
– Что угодно, мисс?
– Прошу прощения, – сказала Беверли. Желание смеяться прошло так же, как и возникло. Она заметила на шее старухи камею. Почти наверняка она была сделана из слоновой кости, настоящей слоновой кости в обрамлении полоски золота, такой тонкой, что она была почти невидима.
Должно быть, я ошиблась квартирой. Или намеренно нажала звонок не той квартиры, – говорил ей внутренний голос.
– Я хотела позвонить к Маршу.
– Марш? – её голова медленно закачалась.
– Да, понимаете…
– Но здесь нет никакого Марша, – сказала старуха.
– Правда?
– Вы, может быть, не знаете, что Элвин Марш?..
– Да, – сказала Беверли, – это мой отец.
Старуха подняла руку к горлу и дотронулась до камеи. Она вглядывалась в Беверли, что заставило её чувствовать себя до смешного маленькой, как будто у неё в руках коробка шотландского печенья или флажок команды Тигров школы Дерри. Затем старуха улыбнулась… добрая улыбка, но в то же время печальная.
– Почему вас не было столько времени, мисс? Мне, незнакомому человеку, не хотелось бы говорить это, но ваш отец уже пять лет как в могиле.
– Но… на звонке табличка… – она посмотрела снова и выдавила из себя нечто похожее на смех. Из-за своего возбуждения, угрызений совести и всё-таки почти полной уверенности, что её старик всё ещё здесь, она прочитала фамилию Керш как Марш.
– Это вы миссис Керш? Да, здесь написано м-с Керш, – согласилась она.
– Вы… вы знали моего папу?
– Я знала его очень, очень немного. – сказала миссис Керш. Голос её был немного похож на голос Йоды из фильма «Империя наносит ответный удар». И Беверли захотелось опять рассмеяться. Когда ещё чувства её так быстро меняли направления, как пила – взад и вперёд? Правда заключалась в том, что она хотела что-то вспомнить… но в то же самое время панически боялась этого.
– Он жил в этой квартире на первом этаже до меня. Мы видели друг друга, я приходила, он уходил, – на протяжении нескольких дней. Он переехал на Роуд-лейн. Знаете?
– Да, – сказала Беверли. Роуд-лейн была в четырёх кварталах от Мейн-стрит в Нижнем городе, квартиры там были похуже и поменьше.
– Мне доводилось видеть его и на рынке на Костелло-авеню, – говорила миссис Керш, – ив прачечной, пока её не закрыли. Иногда мы перебрасывались словами. Мы… но, девочка моя, вы побледнели! Простите меня. Входите, я налью вам чаю.
– Нет, я не могу, – слабо запротестовала Беверли, но действительно она почувствовала, что бледнеет, как затуманенное стекло, сквозь которое почти ничего не видно. Она могла бы воспользоваться любезностью, посидеть, попить чайку…
– Вы можете, а я хочу, – с теплотой в голосе сказала миссис Керш. – Это самое малое, что я могу сделать для вас, сообщив такую неприятность.
Прежде чем она успела запротестовать, Беверли очутилась в мрачном холле своей старой квартиры, которая теперь казалась ей гораздо меньше, но чувствовала она себя здесь в безопасности, наверное, потому, что всё здесь было другое. Вместо четырёхугольного розового стола с тремя креслами там стоял небольшой круглый столик с искусственными цветами в фарфоровой вазе. Вместо старого холодильника фирмы «Келвинатор» с круглым таймером наверху (который её отец постоянно чинил) в углу встал добротный цвета меди «Фригидар». Плита была маленькая, но основательная. Над ней тикали часы со светящимся циферблатом. На окнах висели ярко-голубые занавески, за которыми стояли горшки с цветами. Линолеум, который покрывал пол в её детстве, был снят, а под ним оказался настоящий паркет. Его так часто натирали, что он приобрёл оттенок дыни. Миссис Керш посмотрела на неё, стоя у плиты, на которую она ставила чайник.
– Вы здесь выросли?
– Да, – сказала Беверли, – но сейчас здесь всё по-другому, так уютно и чисто… просто замечательно!
– Вы так добры, – сказала миссис Керш, и улыбка сделала её моложе. Она излучала тепло. – У меня было мало денег, понимаете. Немного, но со страховкой я чувствую себя превосходно. Когда-то, в 1920 году, я приехала из Швеции совсем молоденькой девчонкой, мне было четырнадцать лет и полное отсутствие денег. А так легче всего научиться ценить деньги, вы согласны?
– Да, – сказала Бев.
– Я работала в госпитале, – продолжала миссис Керш. – Я проработала там много лет – с 1925 года. Я дошла до экономки. Все ключи были у меня. Мой муж хорошо вложил деньги. А сейчас я нашла свою маленькую пристань. Посмотрите, мисс, пока вода не закипит. Походите по комнатам, осмотритесь.
– Нет, спасибо, не надо…
– Пожалуйста, я чувствую себя виноватой. Посмотрите, если хотите.
И она пошла смотреть квартиру. Спальня её родителей стала спальней миссис Керш, и разница была огромной. В комнате было светлее и больше воздуха. Большой кедровый комод с инициалами Р. Д, распространял приятный аромат. Удивительно большое стёганое покрывало на кровати с изображениями женщин, идущих за водой, мальчиков, пасущих коров, мужчин, укладывающих сено в стога, – замечательное покрывало.
Её комната стала комнатой для шитья. Чёрная зингеровская машинка стояла на железном столике под парой мощных тензеровских ламп. Изображение Христа висело на одной стене, а на другой – портрет президента Кеннеди. Под Д. Ф. К, стояла чудной красоты горка с книгами вместо китайского фарфора, но от этого она не казалась хуже.
В самом конце она зашла в ванную комнату. Она была переделана и перекрашена в розовый цвет глубокого оттенка, не производящий впечатления безвкусицы. Всё оборудование было новым, но тем не менее она приближалась к ванной с предчувствием, что ночной кошмар её детства вновь оживёт перец ней; она уставится прямо в чёрный глаз без век, начнётся шёпот, а потом кровь…
Она опёрлась о раковину, поймав в зеркале над ванной отражение своего бледного лица с чёрными глазами, а затем стала ждать появления этого глаза, шёпота, смеха, стонов, крови.
Она не помнила, сколько времени она простояла там в ожидании всех этих воспоминаний двадцатисемилетней давности. И только голос миссис Керш заставил её вернуться:
– Чай, мисс!
Она отпрянула от раковины, нарушив полугипнотическое состояние, и вышла из ванной комнаты. Если в этих трубах и была какая-нибудь магия чёрная, она либо исчезла сейчас, либо… спала.
– Мне так неудобно…
Миссис Керш посмотрела на неё ясно, немного улыбаясь.
– О, мисс, если бы вы знали, как редко ко мне заходят, даже по вызовам из компаний, вы бы не говорили так. Знаете, одного типа из водопроводной компании, который приходит снимать показания моего счётчика, я скоро совсем закормлю!
Изящные чашечки и блюдечки стояли на круглом кухонном столе – чисто-белые с голубой каёмкой по краям. Там же стояла тарелка с маленькими пирожными и печеньем. Кроме сладостей, там был оловянный чайник, испускающий пар и благоухание. Ошеломлённая, Бев подумала, что единственное, чего не хватает, так это крохотных сандвичей – «тёти-сандвичей», как называла их она – в одно слово. Три основных вида «тёти-сандвичей» – со сливочным сырком и маслинами, с кресс-салатом и с яичным салатом.
– Присаживайтесь, – сказала миссис Керш, – присаживайтесь, я налью вам чаю.
– Но я не мисс, – сказала Беверли, показывая кольцо на левой руке. Миссис Керш улыбнулась и махнула рукой. – Я зову всех симпатичных молоденьких девушек «мисс», – сказала она, – так, привычка. Не обижайтесь.
– Нет, ничего, пожалуйста, – сказала Беверли. Но по какой-то причине она вдруг почувствовала неловкость: было что-то в улыбке старухи, что показалось ей немного… что? Неприятньно-фальшивым? Но это смешно, не правда ли? – Мне понравилось всё, что вы здесь сделали.
– Правда? – спросила миссис Керш и налила ей чаю. Чай выглядел тёмным и мутным. Беверли не была уверена, стоит ли ей пить его… она даже не была уверена, хочется ли ей вообще оставаться здесь. На дверной табличке над звонком было написано «Марш», – прошептал вдруг внутренний голос, и она испугалась.
Миссис Керш передала чай. «Спасибо», – сказала Беверли. Чай действительно оказался мутным, однако аромат был дивным. Она попробовала. Замечательно. Нечего пугаться тени, – сказала она сама себе.
– Ваш кедровый комод – отличная вещь.
– Антиквариат! – сказала миссис Керш и засмеялась. Беверли заметила, что красота старухи имела один изъян, достаточно обычный в этих северных местах. У неё были очень плохие зубы; крепкие, но плохие. Они были жёлтыми и два передних находили один на другой. Клыки казались слишком длинными, почти, как у животного.
Они были белыми… когда она подошла к двери, она улыбнулась и ты удивилась про себя, какие они белые.
Вдруг она уже не немного, а по-настоящему испугалась. Ей хотелось – ей было необходимо – оказаться как можно дальше от, этого места.
– Очень старая вещь, – воскликнула миссис Керш и выпила свою чашку одним глотком с каким-то неприятным хлюпающим звуком. Она улыбнулась Беверли, – нет, усмехнулась, – и Беверли увидела, что её глаза тоже изменились. Уголки глаз тоже стали жёлтыми, древними, с красными прожилками. Её волосы стали редеть, они уже были не белыми с жёлтыми прядями, а неприятно грязно-седыми.
– Очень старая вещица, – миссис Керш перевернула свою пустую чашку, хитро глядя на Беверли своими жёлтыми глазами. – Приехала со мной с родины. Вы заметили инициалы Р. Г.?
– Да, – её голос, казалось, доносился откуда-то издалека, а в мыслях было одно: Если она не узнает, что я заметила перемену в ней, возможно, всё будет хорошо, если она не увидела, если она не узнает…
– Мой папа, – сказала она, произнося, как «бапа», и Беверли отметила, что её платье тоже изменилось. Оно стало топорщиться, сделалось чёрным. Камея превратилась в скальп, с широко разинутыми челюстями, как будто зевающими. – Его звали Роберт Грей, лучше известный, как Боб Грей, а ещё лучше, как Пеннивайз Танцующий Клоун. Хотя это было не его имя тоже. Но он по-настоящему любил хорошую шутку, мой бапа. – Она снова рассмеялась, некоторые её зубы стали такими же чёрными, как и её платье. Морщины на лице стали глубже. Её нежно-розовая кожа превратилась в болезненно жёлтую. Руки скрючились в когтистые лапы. Она ухмыльнулась:
– Съешь что-нибудь, дорогая, – тон её голоса поднялся на пол-октавы, но в этом регистре он начал хрипеть и походил на скрип плохо смазанных дверей.
– Нет, спасибо, – Беверли слышала, что её голос похож на голос маленькой девочки – которой – нужно – уходить. Казалось, она сама не понимает, что говорит.
– Нет? – спросила ведьма и ухмыльнулась. Её когти заскребли по тарелке, и она стала запихивать в себя всё, что лежало на ней, обеими лапами. Её чудовищные зубы чавкали и грызли, чавкали и грызли, её длинные чёрные когти вцепились в конфеты, крошки прилипли к её подбородку. Её смердящее дыхание напоминало давно гниющий труп. Её смех походил на кваканье лягушки. Волосы выпадали. Оскаленный скальп клацал зубами.
– О, мой бапаша любил пошутить. Это всё шуточки, мисс, нравится? Это бапаша родил меня, а не бамаша. Он витащил миня из своей задницы! Хи-хи-хи!!!
– Мне нужно идти, – Беверли слышала свой слабый тонкий голос – голос маленькой девочки, которую впервые прижали на вечеринке. Ноги её ослабли. Она была почти уверена, что вместо чая она пила дерьмо, жидкое дерьмо из канализационных труб под городом. Она уже выпила немного, почти глоток. О, Боже, Боже, Господи, Иисусе Христе, помилуй меня! Пожалуйста, пожалуйста…
Женщина раскачивалась у неё перед глазами, уменьшаясь в размерах, – сейчас это была старая карга с головкой величиной с яблоко, которая сидела перед ней, раскачиваясь взад и вперёд, взад и вперёд.
– О, мой бапаша и я – это одно целое, – говорила она, – как я, так и он, и, дорогая, если ты умная, беги отсюда, беги откуда пришла, потому что, если ты останешься – это будет хуже смерти. Ни один человек, умерший в Дерри, по-настоящему не умер. Ты знала это прежде, поверь, это так.
Как в замедленной съёмке Беверли подтянула ноги, как бы со стороны наблюдая за собой; она видела, как она вытягивает ноги из-под стола и от ведьмы в агонии от ужаса и не веря, ничему не веря, потому что она поняла вдруг, что уютная маленькая столовая – это вымысел. Даже видя ведьму, всё ещё хихикающую, хитро смотрящую своими древними жёлтыми глазами в угол комнаты, она видела, что белые чашки сделаны из кожи, содранной с синего замёрзшего трупа.
– Мы все ждём тебя, – скрипела ведьма, а её когти скребли по столу, оставляя на нём глубокие полосы. – О, да, да!
Лампы над головой обернулись шарами, сделанными из засахаренных леденцов. Деревянные панели были сделаны из карамели. Она посмотрела вниз и увидела, что её туфли оставляют следы на паркете, который не был паркетом, а состоял из кусков шоколада. Запах сладостей вызывал отвращение.
О, Боже! Да это же ведьма Гензеля и Гретель, та самая, которой я боялась больше всего, потому что она пожирала детей.
– Ты и твои друзья, – скрипела ведьма, смеясь. – В пещеру! В печку – пока горячая! – Она смеялась и скрипела. А Беверли побежала к двери, но бежала, как во сне, медленно. Голос ведьмы сверлил ей мозг. Беверли передёрнуло. Холл был выложен из сахара и нуги, карамели и клубничного повидла. Ручка двери, сделанная из поддельного кристалла, когда она вошла сюда, превратилась в чудовищный сахарный алмаз.
– Я беспокоюсь о тебе, Бевви, очень беспокоюсь… Она обернулась, пряди рыжих волос развевались перед её лицом, она увидела своего отца, спешащего к ней из холла, на нём был чёрный халат ведьмы и камея в виде скальпа; его руки сжимались и разжимались, губы усмехались слюнявой улыбкой.
– Я бил тебя, потому что хотел тебя, Бевви, – вот и всё, что я хотел сделать с тобой, я хотел тебя, я хотел тебя съесть всю, я хотел сосать тебя, я хотел зажать тебя между зубами, йум-йум! О, Бевви! Я хотел посадить тебя в печь, пока она горячая… и чувствовать твою попку… твою толстенькую попку… А когда она станет достаточно толстой, съесть… съесть…
Взвизгнув, она схватилась за ручку двери, дёрнула её и выскочила на крыльцо. Далеко в тумане, как будто плавающие видения, она видела автомобили, снующие взад и вперёд, и женщину, толкающую тележку с продуктами с рынка на Костелло-авеню.
Я должна выбраться отсюда, – подумала она, – это совершенно ясно. Там настоящая жизнь, только бы мне выбраться отсюда.
– Зачем тебе убегать, здесь так хорошо, – сказал ей, смеясь, отец (мой бапа). – Мы так долго тебя ждали. Будет здорово. Будет весело.
Она оглянулась. Теперь отец был одет не в чёрное платье ведьмы, а в клоунский костюм с большими оранжевыми пуговицами. На нём был колпак, в 1958 году вошедший в моду благодаря Фессу Паркеру из диснеевского мультика о Деви Крокетте. В одной руке у него была связка воздушных шариков. В другой он держал ножку младенца, похожую на цыплячью лапку. На каждом шарике было написано:
«ОН ПРИШЁЛ ИЗ ДРУГОГО МИРА».
– Скажи своим друзьям, что я последний из умирающей расы, – сказал он ухмыляясь и спустился за ней по ступенькам крыльца. – Я единственный уцелел на погибшей планете. Я пришёл сожрать всех женщин… и изнасиловать всех мужчин… и научиться делать мятные жвачки! И танцевать твист!
Оно начало крутиться и вертеться с шариками в одной руке, с чудовищной кровавой ногой – в другой. Клоунский костюм хлопал и раздувался, хотя Беверли не чувствовала ветра. Её ноги ослабли, и она рухнула на тротуар, выставив вперёд руки, чтобы защититься от удара, который пришёлся ей в плечо. Женщина с тележкой остановилась, оглянулась назад в растерянности, но потом заспешила прочь от этого места.
Клоун снова подошёл к ней, отбросив ногу в сторону. Она упала на лужайку с неописуемым стуком. Беверли лежала на тротуаре, свернувшись, уверенная, что всё происходящее – сон, что скоро она должна проснуться, это не может быть правдой, это сон. Она думала, что это неправда до того момента, пока клоун не коснулся её своими скрюченными когтистыми лапами. Оно было в реальности. Оно могло убить её. Как убивало детей.
– В аду знают твоё настоящее имя! – закричала она вдруг. Оно отскочило, и на мгновение показалось, что ухмылка на его губах, внутри нарисованной огромной красной улыбки, превратилась в подобие гримасы ненависти и боли… а возможно, и страха. Это могло быть только в её воображении, и она, конечно же, не имела понятия, почему сказала такую странную вещь, но этим она выиграла время.
Она встала и побежала. Скрипящие, хрипящие и хрюкающие голоса, безумные и испуганные, вопили: «Почему ты не смотришь, куда ты идёшь, ты, трусливая дура!» Грузовик, развозящий продукты, едва не сбил её, когда она бросилась через улицу, как ребёнок за мячиком; она опомнилась только тогда, когда уже стояла на противоположной стороне улицы, тяжело дыша и чувствуя острую боль в левом боку. Хлебный грузовик поехал дальше по Мейн-стрит.
Клоун исчез. Нога исчезла. Только дом всё ещё стоял на старом месте. Но лишь сейчас она заметила, какой он был пустынный и заброшенный – окна заколочены, ступеньки на лестнице треснули и провалились.
Была ли я там на самом деле или мне всё это приснилось?
Но её джинсы были грязные, её жёлтая блузка в пыли. А на пальцах всё ещё налип шоколад. Она вытерла пальцы о джинсы и поспешила прочь; лицо горячее, спина холодная, как лёд, в глазах и голове пульсировала кровь.
Мы не можем бороться с этим Нечто, кем бы оно ни было. Оно даже хочет, чтобы мы попробовали. Оно хочет свести старые счёты. Не может примириться с ничьей, я полагаю. Нам лучше убраться отсюда, просто уйти…
Что-то коснулось её икры, лёгкое, как дуновение ветерка. Она отскочила, слегка вздрогнув. Она посмотрела вниз и сжалась, закрыв рот рукой. Это был шарик – жёлтый, как её блузка. На боку синей краской было написано: «Пьявильно, Кьелик». Она стояла, наблюдая, как он уносится вверх по улице лёгким весенним ветерком.
Ричи Тозиер даёт тягу
Да, это было, когда Генри и его друзья гнались за мной, перед концом школы…
Ричи шёл вдоль по набережной канала мимо Бассей-парка. Вот он остановился, сжав кулаки в карманах, глядя на Мост Поцелуев и не видя его. Я улизнул от них в отдел игрушек Фриза.
Со времени их безумного ланча он прогуливался бесцельно, стараясь привести в порядок мысли о том, что было в печенье… или показалось, что оно там было. Он думал, что скорее всего ничего оттуда не вылезало. Это была групповая галлюцинация, вызванная всеми этими дерьмовыми вещами, о которых они говорили. Лучшим доказательством того был факт, что Роза абсолютно ничего не видела. Конечно, родители Беверли тоже никогда не видели крови, которая текла из крана в ванной комнате, но это не одно и то же. Но почему?!
– Потому что мы уже взрослые люди, – пробормотал он и обнаружил, что эта мысль абсолютно нелогична и не имеет силы. Это могло быть такой же чепухой, как детская считалка.
Он пошёл дальше.
Я шёл к Центру города, сел на скамью в парке и подумал, что видел…
Он снова остановился, нахмурив брови. Видел что?
…но это было что-то, что я видел во сне. Было ли это, было ли в действительности?!
Он посмотрел налево и увидел большое здание из стекла и бетона, которое выглядело таким модерновым в конце пятидесятых, а сейчас казалось довольно старым, даже древним. И вот я опять здесь, в этом дерьмовом Центре, – подумал он, – сцена ещё одной галлюцинации. Или сна. Или ещё чего-либо.
Другие видели его, как Клоуна или Прокажённого, и он легко стал играть эту роль снова. А ведь мы все легко снова стали играть наши роли, вы не заметили? Но было ли в этом что-то необычное? Он подумал, что с каждым могло бы случиться подобное, например, когда встречаются выпускники одного класса или одной школы много лет спустя – тот, кто когда-то был комиком в классе, а потом посвятил себя священству, возвратившись в прежнюю компанию и выпив пару рюмок, опять обнаружил себя в роли прежнего дурачка; или лучший ум страны, который получал всевозможные премии, вдруг начинает спорить с пеной у рта о Джоне Ирвинге или Джоне Чивере; а известный профессор математики в Корнуэльском университете обнаруживает себя на сцене с гитарой в руках, вопящим «Глорию» или «Страдающую Птичку» с весёлой пьяной дикостью. Что там говорит Стрингстин по этому поводу? – «Не отступай, бэби, и не сдавайся»… но старым песням с пластинок гораздо легче поверить после приличного возлияния.
Но Ричи казалось, что прошлое, к которому они теперь возвращались, было галлюцинацией, а не настоящей жизнью.
Но ты сказал «взрослые», а сейчас это звучит глупо. Почему так, Ричи, почему?
Потому что Дерри – это безумный город, таинственный, роковой. Почему бы тебе не уехать отсюда?
Потому что всё было не так просто, вот почему.
Он был добродушным ребёнком, иногда вульгарным, иногда смешным, потому что это был один из путей общения с другими детьми, чтобы тебя не убил какой-нибудь Генри Бауэре или чтобы не остаться в полном одиночестве. Сейчас он понимал, что множество проблем было плодами его фантазии, а реакция у него была в десять, а то и в двадцать раз быстрее, чем у его одноклассников. Они считали его странным, таинственным, даже склонным к самоубийству, в зависимости от его поведения, а возможно, у него было просто умственное переутомление. Если, правда, постоянное умственное переутомление было простым случаем.
В любом случае всё это можно было держать под контролем. Или найти выход в другом, как Кинки Брифкейс или Бафорд Киссдрайвея. Ричи обнаружил это, когда провёл первый месяц в радиостанции колледжа, в основном каприза ради, стоя перед микрофоном.
Сначала у него получалось не очень хорошо – он был слишком взволнован. Но он понял, что его способности были не просто хорошими, а великолепными, и это знание вознесло его до небес в облаке эйфории. В это же самое время он начал понимать великий принцип, который двигал Вселенной, по крайней мере той частью Вселенной, которая интересовалась карьерой и успехом. Вы обнаруживаете внутри себя какого-то мечущегося безумца, который посылает к чёрту всю свою жизнь. Вы загоняете его в угол и хватаете, но не убиваете. О, нет. Убийство как раз и нужно этому маленькому ублюдку. Вы надеваете на него упряжку и заставляете пахать. Безумец работает, как чёрт, если вы держите его в шорах. А время от времени он развлекает вас шуточками. Так было на самом деле, и этого оказалось достаточно.
Он бывал смешным, да, минута смеха, но в конце концов он перерос свои ночные кошмары, которые были обратной стороной его смеха. Или думал, что перерос. До сегодняшнего дня, пока слово «взрослый» неожиданно не потеряло смысл для него. А сейчас у него было с чем справляться, или хотя бы было над чем подумать: вот об этой огромной дурацкой статуе Поля Баньяна перед Городским Центром.
Я, должно быть, исключение, которое подтверждает правило, Большой Билл.
А ты уверен, что ничего не было, Ричи? Вообще ничего?
Там, ближе к центру… я думал, что видел!..
Острые иголки боли впились в его глаза; это было уже второй раз за этот день. Боль сжала голову, и он чуть не застонал. Потом она опять ушла, так же быстро, как и пришла. Но он почувствовал ещё какой-то запах, не так ли? Что-то, что сейчас отсутствовало, но что когда-то было здесь, что-то, что заставило его думать об этом.
(Вот и я, я с тобой, Ричи, держи мою руку, ты можешь ухватиться за неё)
Майк Хэнлон. Это был дым, который заставлял его глаза мигать и слезиться. 27 лет тому назад они уже вдыхали этот дым, в конце только Майк и он оставались, и они видели… Но это всё исчезло.
Он подошёл ближе к статуе Поля Баньяна, так же ошеломлённый сейчас её бесподобной пошлостью, как когда-то в детстве он был сражён её размерами. Легендарный Поль двадцати футов высотой плюс шесть футов постамента стоял, улыбаясь, глядя на движение городского транспорта и на пешеходов на улице Аутер-Канал со своего места на кромке лужайки Центра города. Городской Центр был воздвигнут в 1954–1955 гг, для встречи баскетбольных команд низшей лиги, которая так никогда и не состоялась. Городской Совет Дерри выделил деньги на статую годом позже – в 1956 году. Этот поступок горячо обсуждался как на общественных собраниях Совета, так и в редакторской колонке «Дерри Ньюз». Многие думали, что это будет очень красивая статуя, которая непременно привлечёт внимание туристов. Но находились и другие, которые считали эту идею чудовищной, вызывающей и невообразимо безвкусной.
Противостояние, которое сейчас Ричи расценивал, как бурю в стакане воды, длилось шесть месяцев, и естественно, было бессмысленным: статую установили, и если бы даже Городской Совет отклонил своё решение (что было бы странно, особенно для Новой Англии) воздвигнуть эту штуку, за которую уже было заплачено, то ещё бы, интересно, они её хранили? Затем статуя, действительно не изваянная, а просто отлитая на каком-то заводе штата Огайо, была установлена на место, её покрывало полотно таких гигантских размеров, что его можно было использовать вместо паруса для клипера. Его сняли 13 мая 1957 года, когда праздновалось 150-летие города. Одна из фракций предалась воплям негодования, другая, соответственно, зашлась от восторженных стонов.
Когда Поля открыли, он был одет в свой лучший комбинезон и красно-белую рубашку. Его борода была ослепительно чёрной, густой и «дровосечной». Его топор – вершина скульптурного мастерства – размещался где-то на его плече, и он непрерывно улыбался в северные небеса, которые в день открытия были голубыми, как кожа прославленного компаньона Поля.
Дети, которые присутствовали на церемонии (а их были сотни, среди них десятилетний Ричи Тозиер с отцом), были в безусловном восторге от этого скульптурного гиганта. Родители подсаживали своих отпрысков на пьедестал, фотографировали их, а потом наблюдали со смешанным чувством изумления и страха, как ребятишки забираются, карабкаются, смеются на огромных башмаках Поля (поправка: огромных чёрных пластиковых башмаках).
И в марте следующего года Ричи, усталый и испуганный, упал на скамейку перед статуей после того, как убежал от Бауэрса, Крисса и Хаггинса по дороге, которая вела от начальной школы вниз по городу. В конце концов он нашёл убежище в отделе игрушек в универмаге Фриза.
Филиал Фриза в Дерри был очень бедным по сравнению с огромным универмагом в Бангоре, но Ричи это мало волновало – для него это была гавань в штормовую погоду. Генри Бауэре вот-вот мог его схватить, а Ричи уже уставал. Он пробежал через вращающиеся двери магазина, и Генри, который плохо понимал механику подобного устройства, чуть не лишился пальцев, стараясь схватить Ричи. Летя вниз по лестнице с развевающейся сзади рубашкой, он услышал, как хлопнула дверь – почти так же громко, как телевизионные выстрелы, и понял, что три злодея всё ещё бегут за ним. Он смеялся, когда прибежал вниз, но это был нервный смех; он был полон ужаса, как кролик, пойманный в силок. Они действительно хотели избить его хорошенько на этот раз (он не знал, что через десять недель или около того он будет подозревать этих трёх, а в частности Генри, в совершении убийства; а ещё некоторое время спустя, в июле, произойдёт нечто страшное).