О том, что конституция проясняет, и о том, что она затемняет

Однако нововременной мир никогда не существовал, то есть не существовал в том смысле, что никогда не функционировал по правилам своей же собственной Конституции, отделяя друг от друга три региона Бытия, о которых я говорил, и апеллируя по отдельности к шести ресурсам критики. Практика перевода всегда отличалась от практик очищения. Или, скорее, само это различие вписано в Конституцию, так как двойная игра, разворачивающаяся между имманентным и трансцендентным в каждой из трех инстанций, позволяет делать все — и еще, вдобавок, прямо противоположное. Никогда еще Конституция не открывала на практике такие возможности для маневра. Но цена, которую люди Нового Времени заплатили за эту свободу, состояла в том, что они остались неспособными осмыслить самих себя. Вся работа медиации ускользает от конституционных рамок, которые одновременно намечают и отрицают ее существование.

Отнюдь не просто установить связь между особенностями того или иного исторического момента и тем, является ли он нововременным или нет. Можем ли мы, таким образом, сказать, что Новое Время — иллюзия? Нет, оно намного больше, чем иллюзия, и намного меньше, чем сущность. Новое Время — сила, добавленная к другим силам, которые оно в течение долгого времени было способно представлять, ускоряя их действие или подводя под ними итог, и что оно больше уже не может делать сейчас. Предлагаемая здесь мной ревизия подобна той, которая за последние двадцать лет или около того произошла в отношении Французской революции, хотя, на самом деле, как мы это увидим ниже, эти две ревизии составляют в итоге одну. Начиная с семидесятых годов мы наконец поняли, что революционное прочтение Французской революции было добавлено постфактум к событиям того времени: с 1789 года оно организовывало историографию, но больше не определяет эти события по существу (Furet, 1978). Как утверждает Франсуа Фюре, необходимо различать Революцию «как модальность исторического действия» и «Революцию как процесс». События 1789 года были не намного революционнее, чем нововременной мир был нововременным. Участники и хроникеры этих событий использовали понятие «революция» для того, чтобы осмыслить, что с ними происходит, и как-то повлиять на свою собственную судьбу. Точно так же нововременная Конституция существует и действует именно в истории, но больше не определяет того, что с нами произошло. Новое Время все еще ждет своего Токвиля, а научные революции — своего Фюре.

Однако Новое Время не есть ложное сознание нововременных, и мы должны действительно признать за Конституцией, как и за идеей Революции, их эффективность. Вместо того чтобы устранить работу медиации, Конституция допускает ее расширение. Подобно тому как идея Революции толкала революционеров на то, чтобы принимать роковые решения, на которые сами они никогда бы не решились, Конституция внушила нововременным решимость задействовать вещи и использовать людей в таком масштабе, который они никогда бы себе не позволили без этой Конституции. Это изменение масштаба было достигнуто не благодаря разделению людей и нечеловеков, как им казалось, но, напротив, за счет увеличения их смешивания. В свою очередь, сам этот рост облегчается за счет идеи трансцендентной природы — лишь бы только она оставалась потенциально мобилизуемой; идеи свободного общества — лишь бы только оно оставалось трансцендентным, и отсутствия какого бы то ни было божества — лишь бы только Бог говорил в нашем сердце. При условии, что все противоречия остаются одновременно представленными и немыслимыми, что работа медиации умножает гибриды, эти три идеи позволяют создать весьма масштабный капитал. Нововременные полагают, что они преуспели в таком расширении только потому, что тщательно разделяли природу и общество (вынося за скобки самого Бога), тогда как они добились этого только благодаря тому, что смешивали намного более значительные массы людей и нечеловеков, при этом ничего не вынося за скобки и не устанавливая запрет ни на какие комбинации! Нововременные появились на свет благодаря связи, существующей между работой очищения и работой медиации, но только в первой они видят залог своего успеха.

Возможно, разрешение этого парадокса и не представляет больших трудностей. Для того чтобы решиться на такие сочетания, необходимо верить в то, что они не несут серьезной угрозы для конституционного порядка. Дуализм природа/общество необходим для Нового Времени, чтобы оно могло увеличить масштаб смешивания объектов с субъектами. Люди донововременной эпохи, поскольку в сущности все они, если верить антропологам (Levi-Strauss, 1952), были монистами в том, что касается конституции их собственных природ-культур, напротив, запрещали практиковать то, что им, казалось бы, позволяли их представления. «Аборигены — это логический накопитель, — пишет Леви-Строс, — который безостановочно связывает нити, неутомимо вплетая в них все аспекты реальности, будь то физические, социальные или ментальные» (Levi-Strauss, 1962, р. 353). Насыщая смеси божественного, человеческого и природного понятиями, они ограничивают практическое расширение этих смесей. Невозможность изменить социальный порядок, не изменяя порядок природы, и наоборот, обязывала донововременных всегда быть очень осмотрительными. Любое чудовище становится видимым и мыслимым, оно очевидным образом ставит серьезные проблемы перед социальным порядком, космосом или законами богов (Horton, 1990а, 1990b).

Гомеостаз «холодных обществ» Амазонии, — пишет, например, Деколя по поводу ашуаров, — предстал бы тогда не столько следствием скрытого отказа от политического отчуждения, которое приписывал «дикарям» Кластр, сколько эффектом инертности системы мышления, которая может представить процесс социализации природы только через категории, регулирующие функционирование реального общества. Идя наперекор поверхностному технологическому детерминизму, которым часто пропитаны эволюционистские теории, можно было бы утверждать, что трансформации обществом своего материального основания обусловлены предварительным изменением форм социальной организации, которая служит концептуальной арматурой материального способа производства (Descola, 1986, р. 405).

Если, напротив, наша Конституция что-то и допускает, так это ускоренную социализацию нечеловеков, которым тем не менее никогда не позволяется существовать в качестве элементов «реального общества». Нововременные, делая смеси немыслимыми, опустошая, выметая, освобождая, очищая арену, которая открывается посреди этих трех инстанций, позволили практике медиации воссоздавать всевозможных монстров, не позволяя при этом оказывать им хоть какое-нибудь воздействие на общественное устройство или даже контактировать с ним. Какими бы странными ни были эти монстры, они не ставили перед обществом никаких проблем, так как в социальном плане они не существовали, и благодаря этому их чудовищные последствия оставались совершенно неопределимыми. Мы можем позволить у себя то, что у донововременных всегда находилось под запретом, поскольку социальный порядок никогда в точности не соответствует порядку природы.

Насос Бойля, например, мог бы показаться довольно пугающей химерой, так как искусственным образом производит в лаборатории пустоту, которая одновременно позволяет определить законы природы, действие Бога и открывает возможности для урегулирования споров в Англии времен Славной Революции. С точки зрения Хортона, мышление дикаря тотчас же наложило бы заклятие на эту опасность. Тем не менее, начиная с этого момента, в Англии XVII века королевская власть, природа и теология будут конструироваться посредством научного сообщества и лаборатории. К акторам, населяющим Англию, прибавится упругость воздуха. Однако появление этого нового союзника не приведет к возникновению новых проблем, поскольку никаких химер не существует, не было создано никакого чудовища, а были лишь открыты законы природы. «Проходите, смотреть тут не на что!» Размах мобилизации прямо пропорционален невозможности непосредственно помыслить ее отношения с социальным порядком. Чем меньше нововременные люди ощущают себя частью смешения, тем больше они смешивают. Чем наука более чиста, тем она более тесно связана с общественным устройством. Нововременная Конституция ускоряет или облегчает расширение коллективов, но не позволяет их помыслить.

Конец разоблачения

Утверждая, что Конституция, для того чтобы быть эффективной, должна игнорировать то, что она допускает, я занимаюсь разоблачением, которое, однако, направлено на иные объекты, нежели те, которыми занимается критика, и которое предполагает совершенно иные механизмы. До тех пор пока мы наивно следовали за Конституцией, она позволяла нам улаживать все споры, служила основанием критического духа и давала возможность людям оправдывать все их атаки и разоблачения. Но если Конституция как целое появляется теперь лишь в виде одной части, больше не позволяющей нам осознать другую ее половину, тогда само основание критики оказывается ненадежным.

Апеллируя иногда к природе, иногда к обществу, иногда к Богу и постоянно противопоставляя трансцендентность каждого из этих трех понятий их имманентности, мы доводили наше негодование до максимума. Что же это в самом деле за нововременной человек, который больше не опирается на трансцендентность природы, чтобы критиковать обскурантизм власти? На имманентность природы, чтобы критиковать человеческую инертность? На имманентность общества, чтобы критиковать покорность людей и опасности натурализма? На трансцендентность общества, чтобы критиковать человеческую иллюзию индивидуальной свободы? На трансцендентность Бога, чтобы апеллировать к человеческому суждению и упорству вещей? На имманентность Бога, чтобы критиковать существующие Церкви, натуралистические верования и социалистические мечты? Это был бы уже очень несчастный нововременной человек или даже скорее постмодернист: все еще охваченный страстным желанием разоблачать, он уже не имел бы силы верить в легитимность ни одного из этих шести апелляционных судов. Лишить нововременных их негодования — значит, по всей видимости, лишить их уважения к самим себе. Лишить органических и критических интеллектуалов всех шести оснований, используемых для их разоблачений, — значит со всей очевидностью лишить их каких бы то ни было причин жить. Не возникает ли у нас ощущения, что, утрачивая чистосердечную приверженность Конституции, мы теряем лучшую часть самих себя? Не является ли она источником нашей энергии, нашей силы духа, нашей профессиональной этики?

И тем не менее Люк Болтански и Лоран Тевено покончили с нововременным разоблачением в книге, столь же важной для этого исследования, как книга Стива Шейпина и Саймона Шэффера. В отношении критического негодования они сделали то же самое, что раньше сделал Франсуа Фюре в отношении французской Революции. «Разоблачение закончено» — таким мог бы быть подзаголовок их книги «Экономики величия» (Boltanski, Th6venot, 1991). До сих пор критическое разоблачение казалось чем-то само собой разумеющимся. Речь шла только о том, чтобы выбрать причину возмущения и противиться ложному разоблачению, вкладывая в это всю необходимую страстность. Срывать покровы — такова была священная для нас, нововременных, задача. Обнаруживать под ложным сознанием подлинные расчеты или под ложными расчетами настоящие интересы. Кто еще не зашелся от негодования с пеной у рта? И вот, Болтански и Тевено изобретают эквивалент прививки от бешенства, хладнокровно сравнивая все источники разоблачения — миры (cit^s), которые предоставляют различные принципы справедливости, — и скрещивая тысяча и один известный нам сегодня во Франции способ поднять происходящее до уровня того, что обозначается словом «affaire», — дела, достойного общественных дебатов о справедливости. Они не разоблачают других. Они не выводят их на чистую воду. Они показывают, как мы сами занимаемся тем, что обвиняем друг друга. Критический разум оказывается еще одним ресурсом, одной из множества компетенций, грамматикой нашего негодования.

И сразу же, благодаря этому незначительному смещению, произведенному систематическим изучением, мы больше уже не можем стать абсолютными приверженцами критического разума. Как по-прежнему, с таким чистосердечием, выдвигать обвинения, когда механизм виктимизации становится столь очевидным? Даже гуманитарные науки не являются уже тем последним очагом сопротивления, который позволил бы, наконец, разглядеть реальные мотивы под всевозможными «кажимостями». Они тоже участвуют в критическом анализе (Chateauraynaud, 1991), тоже стремятся к тому, чтобы вести дела справедливым образом, негодуют и критикуют. Но у традиции гуманитарных наук уже нет привилегии возвышаться над актором, распознавая за его бессознательными действиями реальность, которая должна быть выведена на свет божий (Boltanski, 1990). Для гуманитарных наук стало уже невозможным возмущаться, не попадая при этом в какую-либо графу таблицы, составленной двумя нашими коллегами. Разоблачитель — собрат обычных людей, тех самых, кого он намеревался разоблачить. «Вы — это другой». Вместо того чтобы действительно верить в работу разоблачения, мы ощущаем ее теперь как «историческую модальность», которая, конечно же, воздействует на наши дела, но которая объясняет их не более, чем революционная модальность объясняла события 1789 года. Разоблачение сегодня окончательно выдохлось, как, впрочем, и революция.

Работа Болтански и Тевено подводит итог тому, что предвидел и описал Рене Жирар, который считает, что люди Нового Времени больше не могут чистосердечно выдвигать обвинения, но в отличие от последнего Болтански и Тевено не относятся к объектам с презрением. Чтобы механизм виктимизации функционировал, надо было, чтобы обвиняемый, публично приносимый в жертву, был на самом деле виновен (Girard, 1978). Если он становится козлом отпущения, то механизм обвинения оказывается видимым: никчемный бедолага, неповинный ни в каком преступлении, был обвинен напрасно, только ради того, чтобы за свой счет примирить коллектив. Переход от жертвы к козлу отпущения, таким образом, опустошает обвинение. Такое опустошение тем не менее никак не ведет к смягчению нововременных, поскольку причина их массовых преступлений состоит в том, что они никогда не были способны искренно обвинить настоящего виновника (Girard, 1983). Но Жирар не видит того, что его обвинения носят еще более серьезный характер, поскольку суть их сводится к тому, что сами объекты реально ничего не значат. До тех пор пока мы воображаем в наших спорах объективные цели, мы захвачены иллюзиями миметического желания. Это желание, и только оно одно, наделяет объекты ценностью, которой сами они не обладают. Сами по себе они не имеют значения и ничего из себя не представляют. Разоблачая процесс обвинения, Жирар, так же как Болтански и Тевено, навсегда исчерпывает нашу способность обвинять. Но он еще больше усиливает тенденцию нововременных презирать объекты — он выдвигает свое обвинение со всей искренностью, он верит в него и видит в этом тяжело завоеванном презрении наиболее высокое свидетельство морали. Он разоблачитель на все сто и даже больше. Тогда как величие книги Болтански и Тевено состоит в том, что они опустошают разоблачение, делая средоточием своих анализов сам объект, вовлеченный в проверку справедливости суждения.

Под одним моральным суждением, вынесенным посредством разоблачения, находится другое моральное суждение, которое всегда функционирует при помощи сортировки и селекции. Оно называется упорядочиванием, combinazione, комбинированием, а также переговорами или компромиссом. Пеги говорил, что гибкая мораль бесконечно более требовательна, чем жесткая. Точно таким же образом обстоят дела с неофициальной моралью, которая постоянно управляет практическими решениями нововременных, а также постоянно перекраивает эти решения. Она презираема, поскольку не допускает никакой возможности негодования, но при этом активна и великодушна, поскольку следует за бесчисленными разветвлениями ситуаций и сетей. Она презираема, поскольку принимает в расчет объекты, которые так же мало являются произвольными целями нашего желания, как и простым вместилищем наших ментальных категорий. Подобно тому как нововременная Конституция презирает гибриды, которым она покровительствует, официальная мораль презирает практические ситуации и объекты, на которых они держатся. Под оппозицией объектов и субъектов кишат медиаторы. Под моральным величием имеет место тщательная сортировка обстоятельств и случаев.

Нового времени не было

Теперь у меня есть выбор: или я верю в нововременную Конституцию или же я изучаю одновременно то, что она позволяет, и то, что она запрещает, то, что она проясняет, и то, что она скрывает.

Или я защищаю работу очищения — и сам являюсь тем, кто очищает и бдительно охраняет Конституцию, — или я изучаю одновременно работу медиации и работу очищения, но в этом случае я перестаю быть абсолютно нововременным.

Утверждая, что нововременная Конституция сама не позволяет себя понять, вызываясь обнаружить практику, которая позволяет ей существовать, и заявляя, что теперь критический механизм выдохся, я поступаю так, словно мы входим в новую эпоху, которая наступила после эпохи Нового Времени. Буду ли я тогда постмодернистом в буквальном смысле слова? Постмодернизм — симптом, а не свежее решение. Он живет при нововременной Конституции, но не верит больше в те гарантии, которые она предоставляет. Он чувствует, что что-то разладилось в механизме критики, но не способен ни на что другое, кроме как продолжать критику, не веря, однако, в ее основания (Lyotard, 1979). Вместо того чтобы двигаться в направлении эмпирического изучения сетей, которые дают смысл разоблачаемой им работе очищения, постмодернизм отвергает любую эмпирическую работу как иллюзорную и обманчивую. Его адепты, разочарованные рационалисты, очень хорошо чувствуют, что Новое Время завершено, но все так же продолжают придерживаться прежнего деления времени на старое и новое и могут, таким образом, членить его только в терминах следующих одна за другой революций. Они чувствуют себя пришедшими «после» нововременных, но с неприятным чувством, что больше уже не существует никакого «после». «От будущего ждать нечего» — таков сегодня слоган, добавленный к слогану Нового Времени «Прошлое отменяется». Что у них остается? Не связанные друг с другом моменты и не имеющие оснований разоблачения, поскольку постмодернисты не верят больше в те основания, которые им позволили бы разоблачать и негодовать.

Другое решение возникает, как только мы начинаем одновременно следовать за Конституцией и тем, что она запрещает или допускает, как только мы начинаем подробно изучать работу по производству гибридов и работу по исключению этих самых гибридов. Тогда мы и открываем, что никогда не были нововременными в том смысле, в каком это подразумевается в Конституции. Новое Время так никогда и не началось. Никогда не существовало нововременного мира. Употребление здесь прошедшего времени является значимым, так как речь идет о ретроспективном чувстве, о перечитывании нашей истории. Мы не вступаем в новую эру; мы больше не продолжаем панического бегства пост-пост-постмодернистов; мы не цепляемся больше за авангард авангарда; мы больше не пытаемся быть еще хитрее, быть еще критичнее, положить начало еще одному этапу эры подозрения. Нет, напротив, мы замечаем, что так никогда и не начали вступать в эру Нового Времени. Это ретроспективное отношение, которое разворачивает, вместо того чтобы демаскировать, которое приращивает, вместо того чтобы отсекать, которое примиряется, вместо того чтобы разоблачать, сортирует, вместо того чтобы негодовать, я характеризую выражением «поп-moderne», ненововременность (или «amoderne» — анововременность). Ненововременным является тот, кто одновременно принимает в расчет Конституцию Нового Времени и те популяции гибридов, которые она отрицает.

Конституция объясняла все, упуская при этом из виду то, что находилось посередине. «Это пустяки, это совсем ничто», говорила она о сетях, «простой остаток». Теперь гибриды, чудовища, смеси, существование которых она отказывается объяснять, составляют почти что всё — они составляют не только наши коллективы, но также и другие общества, неправомерно называемые донововременными. В тот самый момент, когда двойное Просвещение марксистов, казалось, все уже объяснило; в тот самый момент, когда крах их тотального объяснения привел постмодернистов к тому, что они погрузились в отчаяние самокритики, мы открываем, что объяснения еще не начались и что так было всегда, что мы никогда не были ни нововременными, ни критиками, что никогда не было никакого прежнего, никакого Старого Режима (Mayer, 1983), что мы никогда так и не покидали прежней антропологической матрицы и что иначе и быть не могло.

Заметить то, что мы никогда не были нововременными и что нас отделяют от других коллективов только весьма незначительные различия, не значит тем не менее стать реакционными. Антинововременные ожесточенно сражаются с эффектами, производимыми Конституцией, но в то же время полностью ее принимают. Они хотят защитить либо какие-то локальные особенности, либо дух, либо чистую материю, либо рациональность, либо прошлое, либо универсальность, либо свободу, либо общество, либо Бога, как если бы все эти сущности действительно существовали и если бы они действительно обладали той формой, которую им предоставляет нововременная Конституция. Антинововременные меняют только знаки и направление своего негодования. Они перенимают у нововременных даже их главную особенность — идею времени с его необратимым движением, которое полностью отменяло бы свое собственное прошлое. Хотим ли мы сохранить такое прошлое или хотим его уничтожить — в обоих этих случаях продолжает присутствовать революционная идея par excellence, идея, что революция возможна. Но теперь сама эта идея кажется нам преувеличенной, так как революция является только одним ресурсом среди множества остальных в историях, в которых нет ничего революционного или необратимого. Нововременной мир в потенции является тотальным и необратимым изобретением, которое порывает с прошлым так же, как Французская революция или революция большевиков в потенции принимает роды нового мира. Рассматриваемый «в сетях» нововременной мир, так же как и революции, допускает только пролонгирование практик, ускорение циркуляции знаний, расширение обществ, рост числа актантов, многочисленные уточнения прежних воззрений. Когда мы рассматриваем их «в сети», инновации Запада продолжают оставаться признаваемыми и значимыми, но больше уже не из чего творить всю эту историю — историю радикального разрыва, историю нашей неизбежной судьбы, необратимого счастья или несчастья.

Антинововременные, как и постмодернисты, ведут игру на территории своих противников. Но нам открылась другая территория, намного более просторная, намного менее спорная — территория ненововременных миров. Это Срединная Империя, столь же обширная, как Китай, и столь же неведомая нам.

Революция

Наши рекомендации