Манифест 17 октября 1905 года

Японская война закончилась, но последствия неудачи русской армии резко активизировали революционную деятельность различных политических сил внутри самой страны. Возвращающаяся после поражения армия переходила на их сторону, и события которые мы переживали в Москве в сентябре и начале октября, были первыми волнами революции; позже они охватили практически всю страну. 18 октября рано утром меня разбудил папа:

– Вставай, Володенька (папа всегда звал меня так), – конституция!

И действительно, ночью в Москве было получено известие – 17 октября царь подписал «Манифест»{254}. Но ни подписание послевоенного мира, ни «Манифест» не могли уже удержать надвигающихся событий. Подписанный царём документ теперь мало кого удовлетворял. Издай Николай его в то время, когда к нему обращались общественные представители, в их числе С. Н. Трубецкой, – эффект был бы чрезвычайный, а теперь параллельно с «Манифестом» одна за другой посыпались карательные экспедиции.

Я отправился на Моховую к зданию нового университета. В его дворе толклись толпы народа, а внутри в аудиториях проходили митинги. На трибуне появлялись не только студенты, но и люди, к университету не имеющие никакого отношения. Речи у всех были возбуждённые, словосочетание «Николай кровавый» фигурировало чуть ли не в каждом выступлении. Общий смысл речей сводился к следующему: «Манифест 17 октября» никого не удовлетворяет, это не что иное, как подачка, вырванная революционным народом, необходимо подыматься на восстание и брать власть в свои руки, в первую очередь надо отправляться к тюрьмам и освобождать политических заключённых.

И вот вся масса народа двинулась от университета по Моховой и Тверской. В общем скоплении народа я встретил Евгения Ивановича Вишнякова. И мы, захваченные толпой, пошли вместе с ней, конечно – простыми зрителями. Но события были так необычайны, что просто уйти домой и выжидать было невозможно.

С раннего утра по случаю объявления царём «Манифеста» дворники успели вывесить на зданиях трёхцветные национальные флаги. По дороге молодые люди забирались к флагам и отдирали белые и синие полотнища, оставляя одну красную полосу. Когда мы подошли к дому генерал-губернатора (ныне здание Моссовета){255}, вся площадь перед ним была залита народом, который требовал, чтобы генерал-губернатор распорядился освободить политических заключённых. Мы тоже остановились. На балкон вышел генерал-губернатор (кажется, Дурново) и, когда шум немного поулёгся, обратился к «гражданам Москвы» со словами поздравления по случаю объявленного «Манифеста 17 октября». После таких слов, конечно, опять поднялся шум: дескать, поздравлять не с чем, а вот «граждане Москвы» требуют освобождения политических заключённых. Губернатор, опять переждав шум, заявил, что уже дал соответствующее распоряжение, и покинул балкон.

Толпа двинулась дальше. Во главе её с красным бантом на груди шёл молодой приват-доцент кафедры зоологии Московского университета Николай Константинович Кольцов. Он всегда был очень революционно настроенным человеком и возглавлял соответствующие круги преподавательской университетской молодёжи{256}.

Когда мы подходили к Гнездниковскому переулку, произошло какое-то замешательство, из переулка послышались выстрелы. Пули шлёпались об вывески магазинов на Тверской. Мы в хвосте толпы не могли видеть, что случилось. Но, чтобы зря не рисковать, зашли в какой-то магазин, который сейчас же наполнился народом, и там переждали заварушку. А когда вышли – на улице было уже спокойно и сами демонстранты находились далеко. Мы с Евгением Ивановичем решили дальше не ходить и вернулись домой.

Рассказывали о заварушке следующее. В Гнездниковском переулке находилось сыскное отделение, и навстречу демонстрации попалась закрытая карета, в которой обычно перевозили арестованных. Был ли кто внутри неё – неизвестно. Как только карета завернула с Тверской в переулок, часть толпы кинулась вслед за ней – освобождать арестованных. Отряд полиции, дежуривший у сыскного отделения, открыл стрельбу, но будто выстрелы были сделаны в воздух. Толпа шарахнулась обратно и, присоединившись к демонстрации, двигавшейся по Тверской, направилась к Бутырской тюрьме. Возможно, наша демонстрация затем двинулась к Таганской тюрьме. Не исключено и такое: к той и другой тюрьме независимо направлялись две демонстрации.

Занятия в университете шли через пень в колоду. Я при всякой возможности отправлялся на Шаболовку. С Катёнушкой говорил и по телефону. Наконец, общее осложнение, царившее в городе, привело к началу «декабрьского вооружённого восстания» и к общей забастовке.

Ходить по городу стало нельзя, и мы жили в университетских домах, как осаждённые – выходили только на университетский двор. В садике образовался своего рода клуб: днём все живущие в университете собирались здесь и делились свежими новостями и всевозможными слухами. Время от времени слышались выстрелы. На улицах – не только на исторической Пресне, но и по всему городу – происходили столкновения рабочих и вообще революционеров с полицией, а отчасти и войсками.

Мой приятель Миша Полозов с матерью жили у Никитских ворот в верхнем этаже дома Романова на углу Тверского бульвара и Малой Бронной{257}. В этом доме кем-то был организован приёмный покой для оказания помощи раненым. Карательной части было приказано расстрелять из пушек этот приёмный покой.

Миша стоял у окна своей квартиры и смотрел, что делается на Тверском бульваре. Вдруг он заметил, что группа военных возится на противоположной стороне бульвара с установкой пушки. Он не мог даже предположить, что из пушки будут стрелять именно по его дому, и с нескрываемым интересом наблюдал за установкой орудия. Но вот он замечает, что пушку начинают наводить на его дом, да ещё почему-то как раз на верхний этаж. Он, не долго думая, схватил свою мать в охапку и выскочил с ней на лестницу, помещавшуюся внутри дома. И тут грянул выстрел. Стену, около которой только что стоял Миша, пробил снаряд, он пролетел через комнату и, по счастию, завяз в следующей стене, за которой находилась лестничная клетка. Миша так напугался, что несколько дней не мог толково рассказать о происшествии.

Конечно, при таких условиях отправляться со скрипкой на Шаболовку было невозможно. Чтобы узнать, что делается там, я отправился в Анатомический театр и позвонил Власовым по телефону. Говорить из дома по телефону мне не хотелось – из-за мамы, которая относилась к моим визитам в Шаболовку «настороженно». Я вызвал к телефону Катёнушку. Когда же мы начали разговаривать, нас почему-то разъединили. Позже прояснилась и причина: около дома на Шаболовке рабочие строили баррикаду и как раз в момент нашего разговора срубили столб с телефонными проводами. Тогда-то я себе и уяснил, что раз такие случайные обстоятельства мешают возможности даже разговаривать по телефону, то надо всегда быть вместе. И я решил: при первом же свидании скажу об этом Катёнушке.

Канун нашей свадьбы

К Рождеству уличные бои были ликвидированы и стало опять возможным свободно перемещаться по городу. В первый день Рождества я отправился на Шаболовку. Застал только Катёнушку и ребят. Она собиралась на Новинский бульвар к отцу Софьи Александровны – А. И. Иванову, жившему там вместе с её старшей сестрой Надеждой и младшей Марусей. Пока Катёнушка собиралась, я сидел с ребятами, которые за эту осень ко мне очень привыкли. Старшая Наташа «занимала меня разговором» и, между прочим, без всякой связи с предыдущим спросила: «Ты жених?!». Вероятно, Наташа повторяла разговоры няньки. Софья Александровна, по свойству своего характера, если даже и подозревала о моих намерениях, никогда бы не сказала об этом. Да, сколько я знаю, она неправильно объяснила и моё увлечение музыкой. Как бы то ни было, я был приятно взволнован таким заявлением Наташи.

Мы пошли с Катёнушкой пешком. Говорили ли о чём – не помню. Подходя к Крымскому мосту, я спросил её:

– Вы моя ведь?

– Да, конечно! – ответила Катёнушка.

Я взял её под руку – и с тех пор мы связаны всю жизнь. Может, мне теперь уж так кажется, но был чудный вечер и золотое солнце светило нам навстречу, когда мы под руку переходили Крымский мост. На Крымской площади я кликнул извозчика:

– На Новинский бульвар!

– Пожалуйста – двадцать копеек, – привычно отозвался тот. Катёнушка уверяет, что я, ничего не соображая, ответил ему:

– Сорок!

Я проводил Катёнушку до Новинского бульвара. Я, конечно, был в блаженном настроении, но никому о своём счастье не сказал. На другой день Катёнушка должна была поехать к своему отцу – Василию Борисовичу. Я пришёл на Шаболовку и объявил, что сам провожу её на вокзал. Проводивши Катёну до купе вагона, я перекрестил её и в первый раз поцеловал.

Теперь предстояло сообщить о случившемся родителям. Я предвидел, что мама будет ревновать меня. Я ведь был её единственным сыном, и вот появляется у меня человек, который мне ближе отца и матери. Материнская ревность при таких обстоятельствах понятна и простительна.

На третий или четвёртый день Рождества я с мамой поехал в Дубну (папа оставался в Москве), там я и сказал ей о своём решении. Мы оба были очень взволнованы этим объяснением. И хотя мама, вероятно, ни одну девушку на свете не считала «достойной» своего единственного сына, разговор был более трогательным, нежели тяжёлым. В общем, у меня сохранилось хорошее воспоминание об этом дубненском объяснении. Правда, впоследствии она капризничала и доставляла нам с Катёной беспокойные минуты. Я убеждал её: она не должна думать, что Катёна встанет между мной и ею. Любовь к матери не конкурирует с любовью к жене. В конце концов жизнь убедила её в этом.

Когда мы возвратились в Москву, я и папе сказал о своём решении. Не знаю, говорила ли что-нибудь ему об этом мама, но он отнёсся к сообщению сдержанно. Да ведь он совершенно не знал Катёнушки. Папа сказал, что такой вопрос каждый должен решать самостоятельно, как я это и сделал.

После этих довольно трудных для меня разговоров предстояло ещё более волнующее, по крайней мере для Катёнушки, дело – надо было приехать к родителям вместе с Катёнушкой. Ведь Катёна с моими родителями не была знакома. Мама как-то видела её мельком на улице, а папа даже фотографическую карточку не рассмотрел.

Я отправился за Катёнушкой на Шаболовку. Кажется, тут же нужно было «объясниться» и её брату с Софьей Александровной.

Мама, ожидая нас, сильно волновалась. С ней находилась Мария Карловна, которая и рассказывала мне потом, что маме пришлось давать валерьяновые капли. Когда мы приехали, мама сидела у себя в комнате, мы оба подошли к ней и стали на колени. Мама сейчас же начала говорить Катёнушке «ты» и называть её Катей – так она звала её и все последующие годы. Потом пришёл папа. Он вообще был с Катёной ласков, но ни за что не хотел называть её Катей и говорить ей «ты». До самой нашей свадьбы папа держался такого несколько официального тона. Хотя с первого же свидания он был с Катёной ласковее, чем мама.

После Александр Васильевич и Софья Александровна также приехали к нам, а мои родители отдали им визит.

Кто сразу и безапелляционно одобрял мой выбор и радовался моему счастью – это Н. П. Щепотьева. Она хорошо знала и меня, и Катёну и понимала, что лучшего выбора я сделать не мог.

Мы проектировали венчаться в самом конце апреля, кажется, 30-го числа, но не позже: была такая примета, если венчаться в мае, то всю жизнь придётся маяться.

К свадьбе в те времена надо было приготовиться, тем более что мама непременно хотела, чтобы всё торжество было обставлено по-старинному. Я, собственно, был склонен просто поехать в Дубну и там обвенчаться без всякой помпы, но тут спорить не стал: с помпой так с помпой.

Мясоед и пост прошли незаметно. Зимой я ездил в Дубну, там уже было известно о моей предстоящей женитьбе. Кучер Андрей Чувиков, который впоследствии, уже после революции, доставил мне много неприятностей, встретив меня на вокзале в Лопасне, поздравлял с тем, что я, по его словам, собрался «обабиться».

Этой весной впервые должна была собраться первая Государственная Дума, её открытие было назначено на 25 марта{258}. Впервые проходили выборы. Все записывались в политические партии, но мне всегда было неприятно брать на себя партийные обязательства, и хотя я ходил на предвыборные собрания и заранее определил для себя, за кого буду голосовать, но так и не вступил ни в одну партию. Мне казалось, что, вступая в члены партии, теряешь свою самостоятельность, теряешь своё лицо{259}.

Была чудесная тёплая весна. Мы, как обычно, говели на Страстной неделе, и Катёнушка в Великий Четверг приезжала поздравить моих родителей с причастием. К Пасхе она в подарок маме вышила бисером розовый абажур на гостиную лампу.

Я никогда не видал торжества светлой заутрени в Кремле и отправился к его соборам, куда всегда собиралось в эту ночь множество народа. Картина, действительно, была величественная. Громадные толпы народа стояли на площадях Кремля, однако никакой давки, никакого хулиганства и шума не было. О том, чтобы попасть внутрь собора, и думать было нельзя.

Тёплая тихая ночь. Все напряжённо ожидают первого удара большого колокола Ивана Великого. Вдруг взвилась с соборной площади ракета, и вслед за ней раздался могучий удар колокола, а в ответ ему одна за другой затрезвонили все московские церкви; с высоты Кремлёвского холма видно, как из церквей Замоскворечья вытекают крестные ходы – ведь выходят с зажжёнными свечами. Как только в крестных ходах послышалось пение «Христос воскрес», стоявшие на площади начинали христосоваться, целуясь «в три щеки». В церквах христосование происходило между заутреней и обедней. И всю последующую неделю на улицах люди, встречаясь, приветствовали друг друга словами «Христос воскрес» и целовались три раза.

Как ни старается современность развенчать старые обычаи и показать их «нерациональность», но все, кто хотя бы в детстве эти обычаи соблюдал, вспоминают ощущения, которые при этом переживались, – светлые, весенние.

На второй или третий день Пасхи мы отправились в Дубну в следующем составе: папа, мама, Катёнушка, я и ещё мой милый друг Саша Кезельман. Катёнушка ехала туда впервые. Стояла ранняя весна. Снега уже нигде не было, ямки и канавы заполнились водой, и лягушки вылезли из зимних нор – слабые и голубого цвета. Пробивалась трава, а почки на кустарниках набухли и готовы были превратиться в нежную молодую листву. Парк был ещё совсем прозрачный, но было так тепло, что мы сидели на солнышке и утром пили кофе на балконе в одних платьях. Всё начинало жить. Птицы хлопотали над устройством своих гнёзд. И мы с Катёной готовились к новой жизни. Правда, мы вселялись в старое гнездо, но я не жалею, что первые наши супружеские годы мы провели вместе со стариками и только позже, переехав в Саратов, свили себе собственное гнездо. Были, конечно, первоначально и некоторые трудности в этом совместном жительстве с родителями, но зато, свободные от меркантильных забот, мы могли целиком посвящать себя друг другу.

Наши рекомендации